назад

Серебро


Автор: Эндис, Лалайт
Рейтинг: R
Жанр: romance
Пейринг: Вальдмеер, Вальваль, упоминается Алвентин
Дисклаймер: авторы в курсе, что в Кэртиане нет виски и секса.
Дисклаймер №2: для пущей понятности, пожалуйста, убедитесь, что вы знакомы с фабулами фиков «Волчье солнышко», «Когда воротимся мы в Дриксен» и первой частью «Розы ветров»

В качестве запоздалого подарка леди Ирэн

Оплавляются свечи
На старинный паркет.
И стекает на плечи
Серебро с эполет.
Как в агонии бродит
Золотое вино.
Пусть былое уходит,
Что придет - все равно.

(с) В.В.


Маленькая комната где-то в бесконечных переходах маленького – вот странность – замка. Свеча на столике у окна, отражение огня дробится в оконном витраже, а за окном – ночь. На легком сквозняке несмело пробирающемся в щелки оконного переплета, язычок свечи дрожит и пляшет – и пляшут тени по стенам. Странные, светло-серые тени, больше похожие на дым. И даже гарью немного пахнет – от брошенных на стул плаща и куртки – порохом и гарью. А еще – пылью и дождем. Как любая одежда путника, нашедшего пристанище и – тепло… Пути-дороги, сколь много вас было, сколь много будет, как причудливо и страшно сплететесь вы порой… Каждый пройдет свой путь, и каждый скажет, что Судьба – это Дорога. А Дорога, скажет, – судьба. Широкая или узкая, одинокая или людная, твердая или зыбкая – любая. Нет для нее принятых и отверженных, правых и виноватых. Любого ведет – не привередничает, с каждого из идущих берет свою плату. Великую. Беспощадную. Непосильную. Кто-то испугается и скажет – да, все мы пленники здесь, и только ценою жизни выкупить можно свободу. Кто-то гордо вскинет голову и скажет – выбор есть. Всегда.

У дороги только один закон – она всегда права. И спорить тут бесполезно.

Но как камень вслушивается в каплю дождя, стекающую по его источенному временем боку, так дорога порой уступает тому, кто умеет ее услышать. Услышать, почувствовать и заплатить…

Она не знает милости и милосердия, но она всегда справедлива. Мера за меру, око за око, любовь за любовь. Не стоит дивиться, если, взяв в руку сталь, выйдешь на бесплотную равнину, полную болотного железа, углей и огня. Не стоит дивиться, если, подав руку тому, кто идет рядом, надолго сохранишь тепло его ладони на своем плече.

Дорога умеет слушать. Иногда она согласна измениться. Но тот, кто меняет ее – всегда платит. И не всякий готов эту плату отдать.
Она не терпит золота. Золотом - металлом солнца и смерти – расплатится тот, кто ищет крови. Солнечным золотом и теплом крови собственной. И пойдет дальше, получив – все справедливо! – искомое. Холодный, мертвый, пустой, проклиная дорогу. Забыв о том, что выбор был – всегда.
Другое дело – серебро. Металл поднебесных крыльев и тумана. Металл чистого снега, тишины и первой седины. Металл бесскверной стали – и луны.

У каждого на сердце свое серебро. Тонкий лунный иней. Кто-то молчанием излечивает старые раны. Кто-то под звездами видит самые сладкие сны. Кто-то с поздней густой сединой вдруг понимает, что такое – любить. К кому-то слепа холодящая сердце луна, кто-то зряч в тумане лжи и предательства, а кто-то умеет летать выше птиц и ветров.

Серебром платят те, кто любит. Те, кому золото – прах, а смерть – лишь слепящий миг, если она – цена.

В комнате тихо и тепло, свеча горит на столе, метутся по стенам тени серые. А за оконной рамой – черные, чернее самой ночи. Скоро весна. Скоро уйдут снега, скоро ночь побледнеет и съежится до жалких трех-четырех часов зыбкого сумеречного марева... И кончится зима. Скоро. Слишком скоро…

- Подожди, - судорожным, горячечным шепотом. – Подожди…
Двое на разворошенной кровати. Они даже не поговорили толком – до сих пор, сквозь десять дней почти непрерывной спешки и скачки. Сквозь десять дней, наполненных судорожным выздоровлением: одного – от смерти, второго – от горячки безумия. Десять дней на трудное, почти через силу, почти вопреки – преодоление границы. Той, за которой не остается чинов и званий. Присяг, склонностей и предрассудков. Той, что дальше смерти – и ближе неба. Гораздо ближе.

- Подожди…

Будь здесь место хоть небольшой толике лирики или пафоса, он, наверное, мог был сказать, что короткое, сорванное, задыхающееся «подожди» среди хриплых стонов звучит, как музыка. Но здесь – на севере, здесь – в этой комнате, здесь - между ними, все слишком просто для патетики. Все слишком «мы», чтобы удивлять, и слишком реально и правильно, чтобы растратиться на слова.

Как получасом раньше в этой же самой комнате Олаф жестоко и совершенно без жалости к себе расспрашивал Вальдеса о цели, о причинах, об умирающей последней чести и о том, что – что?! – дальше… Для них обоих. Так же искренне, может быть впервые в жизни настолько искренне и откровенно, морочил Вальдес ему голову. Потому, быть может, что впервые говорил ни в самой малейшей степени не с адмиралом-цур-зее, но с седым печальным человеком Олафом, а может, потому что впервые в жизни, не смеясь и не защищаясь, отвечал о самом себе. И только.

Точно так же сейчас мольбой звучало единственное, что осталось от веских доводов Олафа, его щемящей искренности и самоотверженности – не только сегодняшнего разговора, не только разговора под плахой и не только той, последней исповеди-проповеди перед расставанием. Слишком быстро: здравствуй – прощай – здравствуй - навсегда. Слишком быстро: герой – враг – покойник – пленник – предатель – покойник - чей-то… Слишком быстро…

- Подожди, - просит он, - подожди…

Как будто только на это одно остались силы. Как будто не боящийся ни бури, ни смерти, только-только вырванный из ее объятий, адмирал только об этом и мог просить. Умолять. Предлагать. Платить. Требовать, как требуют справедливости:
- Подожди…

На грани, на пределе, а ведь задыхаться он начал еще прежде – от сумасшедшей нежности происходящего, от чувства покоя. «Я-на-своем-месте» обрушилось так внезапно и неистово, как застигает порой в полосе штиля летний шторм – омыло собой и оставило… таким как есть, лишь безболезненно – почти - и быстро убрав все-на-самом-деле-лишнее. И теперь – полвселенной, полмгновения, полчаса спустя – действительно на пределе сил и желания Олаф взмолился бессильным шепотом:
- Подожди… - и следом движение – перевернуться.

Но Вальдес ему не позволил.

Ха! Это же Вальдес, его страна, его дом, его мир и наконец-то совсем его жизнь! Можно ли сомневаться, что он все сделает по-своему. Все – как они – оба! – захотят.

А Ротгер всегда слишком хорошо знал, чего им обоим хочется.

- Нееет, - горячая ладонь ложится на грудь - чуть левее, прямо под ней гулко, часто и сильно колотится пульс - прерывает незавершенное движение. Смуглое сильное тело прижимается в неловкой вроде бы – не под, не сбоку, а как-то посередине, сердцем к сердцу, что ли? - такой искренней, горячей, нежной позе. Пальцы свободной руки поглаживают губы Олафа, не давая ни заспорить, ни удивиться слух. Вальдес запрокидывает голову, вжимаясь затылком в подушку, и смотрит так – из-под прикрытых век, и в черных глазах пляшут золотые отблески догорающей свечи.

- Нет, и никаких «но» сегодня. Мне все равно как быть – когда я с тобой, как любить тебя, а тебе – нет. А значит, будет так, как хотим мы оба.
Обводит жестким пальцем горбоносый профиль любовника, жмурится на миг. Ловит взгляд Олафа – растерянный, сбитый с толку, в первый раз такой. И медленно, истомно, болезненно-нежно улыбается:

- Теперь мое место, - тоном решающего докладчика на Конхо Дерайо – только тихо, совсем тихо, обжигающим шепотом - сообщил Вальдес, проскальзывая на так и не занятое место между Олафом и постелью, притянул его к себе, уложил сверху, обхватил обеими руками, и коротко коснулся губами губ, – теперь мое место будет здесь.

Кальдмеер замер над ним – глаза в глаза, так близко, будто поцеловать хочет – или никак не может узнать, рассмотреть, понять.. Почему ж ты решил, господин покойный адмирал, что не стоишь того, чтобы тебя любили? Почему ты вдруг решил, что тебе могут только позволить любить, как позволили – ха! - жить? Хватит, слышишь, хватит. Я тоже хочу домой.

И кто объяснит, что такое «дом», куда хочет любой? Здание, комната, город? Люди, предметы, запахи или звуки? Кто знает – да и какая разница, по сути. Бывает такой миг – в неуловимой, непредсказуемой точке пересечения времени и пространства, когда на тебя обрушивается – а вернее, опускается, обнимает, мягко впитывается прямо сквозь кожу – непостижимое, невероятное чувство – здесь мое место. Здесь. Мое. Место…

И опять тени по стенам, дыхание, касание губ там и тут - горячее, благодарное - и смешок, ласковый, хриплый, застрявший в горле - он еще благодарит, сумасшедший, смотрите! - он меня благодарит! И тело вдруг вспоминает, что с ним это в первый раз – да-да, в первый! А все, что было до... полно, было ли? Сон, бред, юношеские фантазии и бредни. Сны – наверное, сладкие и нужные, да, но не настоящие, не свои – чужие… а вот теперь все реально, все правильно, и все в первый раз – и жар опаляет щеки: это я-то засмущался, ты смеешься, Олаф?.. Да, смейся, смейся – мне неловко, да… И горячо, и сладко, и страшно. И у меня сердце замирает, Олаф… Ледяной.. Какой ты, к демонам, ледяной, мой Олаф… Олле, Оли, Лаф, Лив… У тебя на севере сказали был лив, верно? А у нас на юге – вида… А я буду говорить – Олаф. Чтобы никто не понял, как мне жутко и сладко было сегодня в твоих руках…

И горячие пальцы – губы?! – в паху, и тело, струной выгибающееся, звенящее над жесткой кроватью, и подрагивающие жесткие от морских мозолей пальцы на чувствительной – будто кипятком ошпаренной - коже, и жилка, колотящаяся у седого, сизого виска. И губами прижаться, свернувшись голова к колену - в клубок, к этой жилке.

И просить, и стонать, и замирать, зная, что царапаешь бледную кожу стиснутыми пальцами, и знать, что это навсегда. Теперь навсегда. И распахнутыми глазами видеть падающие звезды – и серебряные перья на семи ветрах....

- Ты никогда не закрываешь глаза.
- А зачем? Мне нравится смотреть на тебя.
- На старого и седого.
- Ага, как пеньковый трос. Романтика, чтоб ты понимал!
- Вальдес… - усталый смешок.
- Балбес, ага. Ммм… Еще!
- Надоест, Ротгер.
- О, раньше дриксенский флот покорит Золотые Земли! Особенно сухопутную часть. Так и вижу, ох, Олаф… Так и вижу, линеалы на колесах… Нет, погоди, дай отсмеяться!
- Валяй!.. Ох, ну так я и знал! Ротгер…
- Да, я не сомневаюсь! Ну да, мне тоже там приятно.
- Трепло...
- И оно тоже. Сильнее только, хорошо?

Олаф уже не видел, каким упоительно счастливым и самодовольным лицом уткнулся в подушку мгновением позже Ротгер, а если бы увидел, навряд ли, ой, навряд ли сумел бы когда-нибудь его забыть. Впрочем, он и не забыл. Никогда не забывал это странное, упругое, сводящее с ума ощущение, когда сильное молодое тело выгибается в его руках. Когда нежность, бьющаяся в груди чаячьими крыльями, вдруг неудержимо и стремительно переплавляется в силу и властность – мой! Смуглое тело под ним крупно дрожит, темноволосая голова запрокидывается в муке и исступлении: ну же! И не удержаться - прижаться щекой к узкой мокрой спине, задержать этот миг между «еще» и «уже», запомнить его навсегда. Навсегда!

А потом – да не было ничего «потом». Потому что кто угодно знает, что «едина плоть» и слезы на соленой от пота коже, и сплетающиеся на простыне пальцы, и два сердца в унисон – не понять, где свое, - и жаркое биение жизни в крови, и слепящее счастье, и крики, которые никто не пытается сдержать, и прокушенные – не от боли, от наслаждения – губы, - все это бывает только в дамских романах. А в жизни не бывает. Никогда. И чудесное, честно сказать, вышло это «не бывает». Накатило волной прибоя, ударило в спину, накрыло солнцем, дробящимся в каплях воды, - и ушло, оставив двоих на узкой постели слабыми, пустыми и счастливыми лежать, тесно, прижавшись друг к другу. Бывает так, что страшно разомкнуть руки. Хотя разлука уже была – и минула. И не вернется больше, нет. Но она слишком дорого стоила, эта разлука. Поэтому пальцы вплести в волосы. Они как раз достаточной длинны. Эти шелковые смоляные пряди. Смоляные, да, хоть и не видно почти ничего – догорела свеча. И хорошо, что догорела.

Так тихо. Как давно здесь не было так тихо… И если седые волосы коротковаты для того, чтобы вцепиться в них столь же отчаянно и нежно, можно просто сомкнуть ладони на чужой спине в замок. Вот так. Попробуй сбеги, Ледяной. А лучше не пробуй, лучше прижмись обветренными губами к ноющему виску…

- Ты мне ресницами плечо щекочешь… Куда?.. Мне приятно, просто каждый раз удивляюсь, длиннющие какие. И мокрые.
- Мог бы и не заметить.
- А надо было?..
- Нет. Конечно, нет. Просто - ты же знаешь, какой я гордый.
- Да. Я тоже тебя люблю, Ротгер.
- Эй, я не в этом смысле!
- Я тоже. Но раз ты гордый, я сказал первым, разве плохо?
- Нет. И.. хм. И я тебя.
- Что?.. Ты меня что?
- Ну.. это.. Олаф, я спать хочу!
- Смешной ты какой… Спи.
- Я не смешной…
- Ты Бешеный. Я помню. Спи…
И вместо устало смеженных ресниц плечо щекочут сухие губы, растягиваясь в улыбке.
- Сплю. Только не уходи…

Ты – мое «гнездо», Олаф. Мой причал – получится выспренно и как-то, наверное, по-женски, а «гнездо» - вполне сгодится, тем более что похоже – ты высокий - конечно, не фок-мачта, но в том ли дело? Я пришел согреться о тебя, провести с тобой жизнь, я - нет, не создал - вымучил, выкупил, вылепил тебя под себя, а потом, добровольно отдав тебя твоему долгу, отвоевал обратно. И намерен о тебе заботиться, ведь от тебя зависит так сильно теперь моя непутевая моряцкая жизнь. Теперь, когда цена названа – и заплачена сполна.
Я забрал тебя себе: у твоего дома, у твоей Судьбы и твоей смерти. Теперь ты – мой дом и мой берег. Я оставлю тебе только твою Честь, ибо это, наверное, единственное, что я сам без раздумий поставлю выше тебя в моей жизни.
Ты так же одинок, как я, и так же бесприютен. И я точно знаю, что здесь, со мной во мне, ты забываешь о том, что за окнами зима, здесь ты любишь снег, метели и луну, здесь ты не боишься звонкого слова «завтра»…
А я с тобой могу не смеяться над миром – я перестаю зависеть от него. Я заплатил. Дорого, но по своей воле. Я не жалею, хотя теперь ты – это все, что у меня есть. Ты, честь и друзья.
Честь и друзья. Не вздрагивай, ты не знаешь, что такое наша дружба. Они никогда не заставят платить – тобою за них или за тебя ими. Думаешь, кто разрешил мне взять корабль из эскадры – вот так, среди зимовки, во время войны? Кто помог – зимою, сквозь снежные шторма, холодные течения и мели - довести его до Дриксенских берегов? Думаешь, почему Альмейда меня, почти сломанного скорым знанием твоей смерти, почти безумного от мира-без-тебя, запер в своем кабинете, и не выпускал, зажав уши и закрыв глаза, дожидаясь самого последнего из мигов, - чтобы ты к моменту нашей встречи был непоправимо мертв. Присяга не потребует у меня мертвого врага. Поэтому ты мой. Навсегда. Смирись.


* * * * *

Странное это дело: когда утром выходишь из комнаты – шаг четкий, стучат подкованные каблуки, и слушаешь этот звук – неуместный среди сонного марева зимнего утра – законнейший, потому что побудку сыграли четверть часа назад. Идешь по коридору – и знаешь, что тебя слышно за каждой дверью. И хочешь, чтобы слышали. Право такое имеешь.

А ночью, ночью.. Тот же коридор и те же двери вокруг, тот же ты – а шаги легкие, легкие, почти на цыпочках, в одних чулках, добровольно обрекая узкие ступни на замерзание об каменный пол. Потому что никто-никто, никогда-никогда.. – тсс, тайна! – тише, тише…

Пол такой холодный, что, кажется, чулки промокают от тающей под теплыми ступнями изморози. Ну, все верно, протопишь, пожалуй, этот замок целиком, как же! Вокруг за хлипкой преградой дверей, десятки и сотни разных ушей и языков: кто-то услышит, поймет, улыбнется и промолчит, кто-то не услышит и не поймет, а кто-то, - о наверняка! – услышит, не поймет и разболтает.

Трудно любить людей, а сто крат труднее – знать себя одним из них. Таким же, равным. И не судить, понимая, что ни в ком нету света без тени, и ты – не исключение…

Впорхнуть в комнату, натолкнувшись ладонью на знакомую и – ах, ах, столь трепетно ожидаемую податливость незапертой двери. Впорхнуть, как веселая, полная ветра и подоблачного солнца птица, - впорхнуть, и…
- Ваше кресло, вероятно?

Замяться, замереть, поймать краем глаза собственную тень на стене – излом застывшей руки, как замершее крыло. И заставить себя вдохнуть, глубоко, спокойно, ровно. Бывает время шагать по тонкому канату между «прилично и пристало» и «мне надо и хочется», а бывает время послать и то и другое к Леворукому. Скинуть плащ птичьих перьев – тем более, какая из тебя заколдованная королевна, мальчик? Сбросить, как в сказке – на пол, к огню. И молча шагнуть мимо обычным взъерошенным юношей – к окну.

- А.. нет, мой – подоконник. Я, знаете ли, предпочитаю тактику вытеснения условного противника с привычных ему мест.
Улыбается краем губ. Кажется, у него болит голова – или просто давно не спал. У пожитых людей часто так бывает – усталость выражается наклоном головы и манерой улыбаться – только ртом, а глазами нет.

- Мудро. Сядете?.. Просто поговорим. Да и полы тут не в морисских коврах.

Вот так дела, самообладание не подвело – есть толк от многолетней выучки. А может, и нет – сколько тебя учили думать и анализировать, отстраняясь от эмоций? Сколько? А все без толку. Влетел, орленок ощипанный… Почему ты сам и заранее не понял, что он будет здесь? Где ему, по сути, еще быть, как не здесь?

- Рад приветствовать вас снова на талигской земле, господин адмирал цур зее.
- Я тоже очень рад быть приветствуемым здесь, а не почетно – или позорно провожаемым в лучший мир.

Улыбнуться, вежливостью скрыв неловкость и удивление, легко скользнуть мимо фигуры в кресле к окну – и привычно забраться на подоконник. С ногами. Знает ли Олаф Кальдмеер, что Вальдес обожает сидеть здесь – не один! А вот так, бок к боку, тесно, будто две пичужки. Сидеть и пить вино из горлышка темной бутылки. Сидеть и молчать или тихо смеяться чему-то. Ротгер Вальдес, не человек, а химера какая-то, горячий – и жадный до жара – может на такую ночь, на окошке, променять любую постель…

Оглядеть комнату… Забавно. Можно улыбнуться, потому что первый удивленный холод сменяет тепло. Тут, в комнате, ах, как тепло! И уголки губ сами ползут вверх, зажигая смешинки в глазах и ямочку на щеке заставляя обозначиться вдруг. Вальдес спит на своей постели, укутанный по самые уши, только прядки рассыпаются по подушке – короткие, смоляные с редкими серебряными нитями. Укутан он заботливо и на совесть: двумя одеялами, покрывалом и меховым плащом поверх, а поверх вороха одежды, сваленного на полу – подштанники и нижняя рубашка, чуть ли не узлом завязанные друг с дружкой. Валентин не удержался, хихикнул: манера Вальдеса срывать с себя белье - одновременно и верх и низ – его ужасно забавляла. Младенчески нагим спит вице-адмирал, так-то, а уж что его, южанина, способно заставить среди этой холодины северной спать без белья даже.. Ну, понятно, в общем.

Валентин чувствовал себя ужасно странно: наверное, любой нормальный человек почувствовал бы досаду, разочарование или ревность, но не он, не Вальдеса, не к Кальдмееру. Куча ненормальных, честное слово. Приют милосердия по ним рыдает, здорово бы, и правда, забрали всех троих – в одну камеру, то-то смеху… Он пытливо, весело взглянул на Олафа и снова с трудом подавил приступ веселья: адмирал выглядел не в пример приличнее Ротгера: даже полностью одет был и в плед завернут, да. Все чин-чином, не считая того, что на камзоле не хватает пуговиц, на рубашке – завязка оторвана и манжет не вполне цел, да и весь дрикс какой-то ужасно... помятый? О, ну еще бы, Вальдес страшнее любого шторма: как налетит…

- Как.. вы?
Глупое начало разговора. Глупое – и искреннее. А искренность не бывает ошибочной там, где не знаешь, что сказать. Там, где приходится мучительно и полно узнавать человека: чужого – и до последней черточки знакомого по следам на чьей-то близкой душе. Вальдес, невероятное и необъяснимое создание стихий и солнца, необъяснимым образом познакомил их. Сблизил так, будто постель делили, будто прожили бок о бок, будто родичи по верности и крови… Родичи по Вальдесу? Да уж, это куда судьбоноснее родства по матери или отцу. Это Вальдес!

Олаф пожимает плечами, неловко и понимающе усмехается:
- Да как сказать, Валентин… как раз сидел и думал тут... обо всем. Выходит, что и неплохо.
- На вас много свалилось с конца лета.
Не сочувствие, не вежливость, не жалость. При чем тут это все? Просто, действительно, - много. Кальдмеер понимающе кивает. Он очень хорошо чувствует собеседника – опыт, море или близость с Вальдесом тому виной.
- Много. Хотя… Ночь нынче странная. Вы согрелись?
- Здесь тепло.
- Это верно. Понимаете, Валентин… К счастью, конечно, не понимаете, но все же. У меня ничего нет, и не было никогда. Я выслужил, вытрудил, кровью заработал – как бы пафосно это ни звучало – свое звание. У меня был флот – и кесария. «Нордкрооне», мои офицеры, эскадра, море, матросы, ветра. Но главное, я знал, что нужен. Своим людям и своей стране. Есть такое призвание, Валентин, - защищать свою землю. Впрочем, это вы, к счастью, вполне понимаете. Это иногда забирает человека целиком, всего… Впрочем, опять же, зачем я это говорю вам…

Улыбнуться. Так, как позволял себе до того только с троими. Один из них мертв. О втором можно только молиться и ждать, ждать вестей и весны. Третий явно мерзнет даже такой укутанный: тихо вздыхает во сне и сворачивается уютным клубочком под одеялами, а ведь высокий вроде бы и непоседа.

- Затем, что я молод и не так уж много видел и знаю, затем, что вам нужно это сказать, а мне нужно – выслушать и подумать. Я никому не скажу.
- Знаю… И что поймешь – постараешься понять - тоже знаю. Видишь ли, волчонок... Почему он тебя так зовет? Впрочем, неважно – тебе подходит. Видишь ли, если бы меня просто убили – это было бы еще полбеды. Я солдат, иногда умирать – моя служба. Но это... Ничего общего с честью оно не имеет, честь, вообще, умирает тогда, когда ты сам отказываешься от нее... Это…

Да уж. И можно ил в родном Талиге найти человека большей Чести, чем бесчестный развратник и потомок предателя, герцог Алва?..

- Это как бросить своих солдат, спасаясь бегством за их спинами. Кесария вас предала.
Можно многое пережить и перетерпеть: позор, поражение, неудачу, ошибки, - даже гордость можно потерять и с бесчестьем можно смириться даже. Если есть, ради чего. Но есть теряется суть…. «Я потерял больше, чем жизнь, я потерял свой смысл»? Так, кажется, у классика было? Потерять свой смысл страшнее смерти. Стать ничем и незачем, способным двигаться, говорить, любить, ненавидеть и страдать. Незачем. Тупик, обвал, храм, погребающий прихожан под развалинами.
Олаф задумчиво кивает и отводит глаза.

- Но вы живы.
- Жив. Жив и мне... хорошо! Хотя это трудно. Это невероятно трудно до сих пор, понять, что есть что-то после чести, долга и родины. Не превыше, ни в коем случае нет. Это именно «после». Когда ты исполнил все, что мог, и когда все исчезло. После остается не пустота. Я не знал. И я не сразу понял. Это все равно что…..

- Оказаться вдруг на своем месте? Без долга, клятвы и причин. Просто на своем месте – и все, остальное неважно.
Скулы жарко полыхают, а в сияющих глазах – тоска. Настолько острая, настолько явная, что чувствуешь ее даже сам. Или вернее сказать, ты настолько разумный и взрослый, что наблюдаешь за собой неусыпно, только сейчас, здесь, с Олафом, одергивать себя и натягивать маску ненужно. Ненужно и нечестно, вот так.

Улыбается вдруг лукаво и весело:
- Валентин, да вы... влюблены?
Покраснеть бы, да неуда больше. Можно только неловко хмыкнуть и независимо дернуть плечом:
- Да. Нет. Я не знаю, по правде говоря, Олаф. Разве вы – влюблены?
- Да. И нет.
- Вот именно. Я обретаю свой смысл и свое место, когда я.. с ним.
- Понимаю.

Понимает. И даже – вот смех – не предполагает женщину, потому и бровью не ведет на это самое «с ним». Видно, и правда, любить женщину – это совсем другое.
- Вот так. Честно сказать, мне потребовалось очень сильно испугаться за него, чтобы посметь подойти близко. Мне потребовалось с ума сойти, почти буквально, горы свернуть…

Смеется. Почему? Ах, ну да. Вальдес, потревоженный весельем, красноречиво ворочается под одеялами. И правда, похоже. Заразно ли твое блаженное безумие, Ротгер?.. Хотя нет, вряд ли.
- Мы тогда еще не были знакомы с господином адмиралом. Но, видимо, не случайно позже.. познакомились.
- Видимо, да. Хорошо, что вы недолго злились на него за тот случай. С разведкой.

Пожать плечами:
- Да я не злился вовсе. Действительно, сам виноват был. А он.. Он мне очень помог. Очень.
В голосе прорезывается нежное тепло – и позволить ему течь свободно. Олаф поймет так, как надо, и лишнего не надумает.
- Догадываюсь. И все же, вы не собираетесь снова попробовать?
О чем именно он? Задрать бровь, устало потянувшись. После таких непростых разговоров, бывает, будто лопается что-то внутри. И разом как-то становится легче. Только усталость наваливается, легкая и теплая – парное молоко и запах лесного костра.
- К вашему человеку. Подойти еще раз. Попытаться.

Ах, вот как… Хочется ответить стремительно и от сердца: да побежал бы, наплевав не на все, но на многое, а уж на гордость и достоинство подавно, побежал бы к нему, служил бы вернее собаки, терпел бы насмешки, колкости, тычки – что угодно. За право быть рядом. Хранить. Видеть. Знать. Если бы не зима, снег, стужа, белая луна в мертвом небе – волчье солнышко. Если бы не хорны предательств, измен и долга… Впрочем, и это все прах, вот только…
- Нужен ли я ему?
- Да.
- Откуда вам знать, Олаф?

Снова смеется, поднимается на ноги, заметно морщась, – нога еще не зажила, как видно. Подходит, хромая, совсем близко, присаживается на подоконник рядом. Совсем как Вальдес порой. Но делает неожиданное – принимается расшнуровывать ворот и стаскивать с Валентина рубашку. Изумиться бы, возмутиться, наверное, но в этом движении ну ни капли не чувствуется желание, скорей уж отцовское что-то, заботливое и самую малость гордое.

- Мне неоткуда знать, кроме как по себе самому. Не знаю точно, но не верю, что подобное чувство может существовать только с одной стороны. Оно не было бы таким полным, таким.. настоящим, если бы две части не смыкались, как сведенные ладони. Разве вы расстались оттого, что он тебя прогнал?

- Прогнал, - обалдело кивнуть, послушно поднимая руки, выскальзывая из рубашки, а потом наклониться и стянуть мокрые чулки. – Но по-другому. Там было.. опасно, особенно после того, что я сделал, а он.. Ему надо было выполнить то, что должно.
Тяжелый вздох и грустный, беспомощный взгляд в глаза старшему. Даже если понятно, что он, старший, прав, и есть шанс, и надо пробовать – обязательно надо! – но помимо всего прочего, он такой гордый, он так ненавидеть зависеть от любых привязанностей…

Олаф кладет теплую сухую ладонь на его шею, легонько треплет:
- Доводы рассудка – это прекрасно, волчонок. Но иногда нужно слушаться сердца. Вопреки всему. Иногда даже вопреки словам и действиям того, кто тебе дорог.

Он тянет Валентина за собой – к кровати? К Вальдесу? И ласково подталкивает на постель:
- Ложись тебе надо отдохнуть. А еще вам с господином адмиралом хорошо бы перекинуться парой слов, думается мне.
- Я.. – веки тяжелые, неподъемные, будто медом намазаны, от этого тепла, необъяснимого, замечательного, золотистого тепла среди зимнего, замерзшего, полумертвого замка. – Как же вы, Олаф?
- Общение с Вальдесом многому учит. Я взял у него из кармана ключ от твоей комнаты и пойду отсыпаться на твоей кровати... Спи, мальчик. Спи…

И теплая рука натягивает одеяло на плечи и ложится на лоб. Будто успокаивая или благословляя.

* * * * *
Темнота не имеет иногда никакого значения: в человеческом теле имеется необъяснимый, невероятно сложный механизм, который почему-то принято списывать на дисциплину, многолетнюю привычку или что угодно другое. На самом же деле, стоит только поглубже и не столь скептически задуматься – и ответ сам собой придет в голову. Человек всегда знает, проснувшись в темноте, утро сейчас или еще глубокая ночь. Несмотря на то, что дурной сон или сильная усталость могут этот механизм обмануть, сбить - просто прислушайся к себе внимательнее. Какая-то струнка в душе все равно звучит по-иному, после первых петухов совсем не так как около полуночи. Это разжимает свои тиски глухая ночь. Ночь и темнота почти всегда идут рука об руку. Но они – не одно и то же.

Когда Валентина разбудило осторожное касание чьих-то губ к плечу, он точно знал, что уже утро. Но побудки он не слышал – значит, около шести. Он улыбнулся сквозь медленно тающий сон и, не размыкая век, потянулся, переворачиваясь лицом к лежащему рядом. Темные, черешневые глаза на бледном лице, короткие темные прядки сыплются на высокую скулу. Легкие круги под глазами: за одну ночь крепкого сна многодневная усталость не проходит. И искусанные в беспокойстве губы не заживают за одну ночь. Ты можешь лгать кому угодно, Ротгер, но те, кого ты по неосторожности или по капризу – кто тебя знает до конца! – подпустил достаточно близко, чтобы разглядеть, что ты такой же человек, как все, все равно прекрасно видели, как ты потерял покой, как ты места себе не находил. Еще, быть может, толком не понимая, чего именно лишился твой мир с отъездом Олафа Кальдмеера. Теперь все будет хорошо, насколько все вообще может быть хорошо этой кошмарной зимой в мире, брошенном богами и сходящем с ума. Все будет хорошо. Валентин Придд никогда не скажет тебе этого вслух.

Сонное молчание утренней комнаты похоже на покрывало летнего тумана над тихой рекой. Точно так же зачаровывает, окутывает неодолимым и беспричинным покоем, тишиной, ощущением единственного, краткого мгновения безграничного и бесконечного мира, чудом высших сил замершего вокруг. Как маятник за остановившихся часах, его нужно толкнуть, снова запуская механизм времени. Как чистый, ровный плат первого снега, его трудно решиться нарушить, разорвать, подтолкнуть, запустить первым произнесенным словом.
Странное чувство – улыбаться тому, кто рядом с тобой, глядя глаза в глаза, и понимать, что этот первый шаг сегодня точно не за тобой.
За толстыми стенами замка, в утренней темноте, ветер тихонько скрипит ставнем, будто большая птица уселась на него сверху и заглядывает в окно. Два дыхания в разных ритмах, не сочетающихся между собою синхронностью, но создающие странную мелодию. И прислушиваясь к ней, должно быть, можно гораздо больше понять сердцем, чем высказать словами:
Никогда не чужой больше, теперь навсегда не мой, как хорошо снова просто быть человеком, я подарю тебе свои крылья, а я….

- Вечером ты был выше, седее и куда как печальнее, – Вальдес приподнялся на локте и внимательно, притворно сурово вгляделся в его лицо. – И куда, скажи на милость, ты подевал мой любимый шрам?..

Мозолистый палец пробежал по щеке сверху вниз. Повторяя контур «потерянного» шрама, заставляя улыбнуться вначале, а потом рассмеяться, запрокидывая голову, вжимаясь затылком в подушку.

- Ротгер, ты невозможен!
- Знаю. Но именно поэтому ты будешь по мне скучать.
- Не только поэтому, но да, буду… Откуда ты знаешь?..
Таинственно щурится, будто кот, в отличие от хозяйки, точно знающий, куда делась крынка сливок. Потом не выдерживает, смеется негромко:
- Я очень чутко сплю, - вздыхает.
- Ты слушал наш разговор! Мер..
- …завец, - быстро соглашается он. – Но на трогательном моменте, когда Алва добровольно лишился своей высшей награды, я честно уснул.
И как на него обижаться или злиться? Обезоруживающая любой гнев честность и открытость. Нет, он не простак, вовсе даже не простак! Но если он открыл тебе двери в натопленную комнату студеной зимней ночью под тонким и леденящим светом по-волчьи тоскливой луны, то, войдя в эту комнату, ты раз и навсегда получаешь на пороге ключи к его совершенно непостижимой душе. А в награду – за смелость и настойчивость войти! – еще и вот этот особый взгляд, где все – и он, и ты сам – как в зеркале.

Фыркнуть, смущенно алея скулами в полутьме нескорого рассвета:
- «Высшая награда».. Тебе бы стихи писать, поэт. Придумаешь тоже, Веннен возрыдает и станет твоей следующей кэцхен!
Хохочет негромко, тычется носом в плечо – и тут же заботливо натягивает на него сползшее одеяло: не замерзни.
- С кэцхен покончено, Вальхен… «кэцхен-Вальхен» - снова смеется, и дрожь сотрясаемого хохотом тела передается Валентину томительной, медленной судорогой тоски: да, мне будет тебя не хватать, мой безумный. - И правда, стихи, о ужас. Но ты - моя последняя ведьма, волчонок. Не спрашивай, я не смогу объяснить.

Можно кивнуть, соглашаясь и подтверждая: да, я вовсе не в обиде. А можно и не кивать – он и так все поймет. Почувствует, потому что молчание в комнате как было уютным и сонным, так и осталось, ни одной напряженной струны не звенит.
А Вальдес задумывается на миг, прищуривает черешневые – даже в полутьме сияющие и чернющие - глаза и перекатывается на спину, внимательно – и немного осуждающе, кажется, - изучает низкий потолок.

- Я не шучу, Вальхен, Алва не дурак. Вы не знакомы, а ты только вспыльчивый несдержанный юнец, так ты себя показал перед ним, - ты скажешь мне сейчас, знаю. Ты не прав. Никогда недооценивай Росио. Если судьба и долг ему позволят, то это не последняя ваша встреча. Если бы все это обернулось по-другому…
- Если бы все обернулось по-другому, я бы никогда не подошел к нему, а он никогда бы меня не подпустил. Погоди, я, кажется, не называл имен…

Хмыкает, косится, не поворачивая головы:
- Я тоже не совсем дурак и знаю вас обоих достаточно… Кстати, еще совет – никогда не делай его идеалом в своей прелестной головке, - внезапно, резко, снова оказывается совсем близко и губы осторожно трогают губы. – Он не святой. В любом из смыслов.

- Как и ты, - руки взлетают будто сами, обхватывают за шею, притягивают ближе. Да, этой горячей тяжести его тела, этого неровного дыхание – сопит, собираясь заняться любовью, будто старательный ученик над сложным заданием. Ладони, ощутив знакомое перекатывание сильных мышц на плечах, сами скользят ниже. Он любит, когда его чуть царапают по спине – просто дуреет. Любит, когда кусают за плечо и кончиком пальца, сильно нажимая, потирают ложбинку над ягодицами….

Но он вдруг отстраняется, смотрит чуть грустно и с нежной улыбкой, целует в лоб и ловит обе уже-расшалившиеся-руки, кладет себе на плечи, позволяя только обнять – и все…

- Так... Будет правильно.
- Да. Ротгер… Что-то изменилось…
- Не дрожи, волчонок. Я никуда от тебя не денусь – я все еще здесь, в подлунном мире. Просто, ты прав, кое-что изменилось – и встало на свои места. Весна…
Ну да, весна. И потихоньку отступает, вслед последним метелям, тягучее и страшное безумие темноты и холода. Все становиться на свои места, будто механизм огромных часов кто-то наконец-то починил, наладил – и медленно тянет гири противовеса: скоро все пойдет так, как надо. А пока….
- Я рад.
- И я не жалею.
- Я не забуду.
- Меня еще никто не забывал, знаешь ли!
- А таких было много?
- Много.. мало… Откуда мне знать? Были.

Весна умеет совершать чудеса – большие и малые. Она растопит снег, она пробудит листву и травы, она разобьет лед на морях, выпуская в полет белокрылые корабли. Весна вернет перелетных птиц, разукрасит деревья цветами, а поля всходами, обещая щедрый урожай. Весна всему вернет смысл и самый сок жизни.

А еще она подарит маленькое чудо – не-расставание. Навсегда.

* * * * *

К месяцу Весенних Ветров на плоскогорье сошел снег. Метели, беспощадно заметавшие Придду с третьего дня Осенних Молний, прекратились еще к середине Молний Зимних, странным образом замкнув безумные бураны и мертвенную стужу в ладонях хозяина небесного огня - Астрапа.
Мороз разбивал беззащитную нагую землю, как грубый муж тело нелюбимой жены – оставляя следы и раны. Сухая до звона прошлогодняя трава никла и крошилась под пальцами, будто хрусткий лед. Здесь и там в чахлом зимнем верещатнике виднелись выбитые холодом проплешины; почва там была твердой, как камень, и трескалась.

Это все – и хмурое небо, и ранние сумерки, и ветер, и черные, будто выгоревшие, холмы а горизонте, - делали следы прошедшего боя страшнее – и нереальнее в то же время. Будто сон или горячечный кошмар: черное, серое, лиловое, ветер, туман и трупы. Отряд полковника Придда наткнулся на них почти случайно, потому что дотошный полковник пожелал узнать, отчего ночью на привале юному теньенту фок Вилле упорно виделись вспышки на северо-западе, в районе быстрой и холодной, столь памятной Валентину речки Швартелве.

Достопамятный мост по зиме решили не отстраивать, а заодно, дабы еще затруднить возможный прорыв возможного противника, оставили в одноименной деревушке сторожевой отряд. И даже батарею из шести орудий оставили… Ну вдруг какой-то безумец из офицеров Бруно решит провести разведку боем, а еще лучше, рискнув изобразить из себя дриксенского Алву, наплюет на метели и мороз и… Осторожность на войне не бывает лишней до тех пор, пока силы и время позволяют, говаривал Ноймаринен. Силы и время позволяли.

Валентин на рассвете поднял усталый отряд и приказал продолжить разведку.

Да-да, если бы что-то случилось, командир поста непременно отправил бы гонца в штаб. Да-да, из штаба тут же прислали бы приказания – и помощь, если надо. Да-да, до Швартелве три хорны по зимнему бездорожью. Теньент фок Вилле, поедете рядом со мной, впереди, смотрите в оба и прекратите уже кукситься под недовольными взглядами. Это война, а не офицерский бал в ратуше.

Первые следы боя они обнаружили через час, еще у реки, сразу за небольшим еловым лесом, сонно шепчущемся в уютной приречной низине. Несколько деревьев на опушке были явственно повреждены картечью. Дальше, на поле, заросшем мелкими северными кустарничками, они и увидели трупы. Всмотреться и сосчитать было страшно и сложно – Валентин оценил беглым взглядом, как «пара дюжин». Он наклонился с седла к ближайшему покойнику и досадливо куснул губу: талигоец. Тревога, не отпускавшая с ночи, сжала сердце, будто ледяной корочкой. В небе кружились галки и вороны, слабо пахло кровью, гарью и порохом, в семистах бье впереди на пологом холме дымились опрокинутые лафеты бывшей артиллерийской батареи.

Юный полковник нахмурился и спешился. После всего увиденного, идея войти в деревню вот так вот сразу, вслепую, могла бы прийти в голову только конченому безумцу. Замерзший вереск хрустнул под сапогами, почуявший волю Пепел мотнул тяжелой головой и всхрапнул, пятясь прочь от покойников.

- Есть среди вас кто-нибудь из здешних мест, господа кавалеристы?

Повезло. Оказалось, что целых трое. Умница генерал Ариго всегда лично и всегда безошибочно подбирал разведывательные отряды. Как в голове у графа Жермона укладывалось только сведений о каждом своем солдате, Валентин пока что не знал.

* * * * *


В деревенском доме, исполнявшем роль штаба сторожевого поста, их встретил растерянный человек с нашивками интенданта, в ранге, вроде как, полковника. Валентин поприветствовал равного по званию и представился, судорожно вспоминая, где он видел этого человека. А вернее – что он должен был о нем помнить.

- Полковник Горной Марки Отто Гельбраузе.

Ах, да.. Племянник маршала Варзова. «Тюфяк» Отто. Никакой военный, негодящий командир, плохой боец – и гениальный интендант.
Судорожно соображая, кто командует сторожевым пунктом Швартелве и откуда здесь мог взяться Отто, Валентин выдавил не самое удачное и дипломатичное:
- Что вы здесь делаете, господин полковник? И где капитан Розо?

Да, точно, Этьен Розо. Что человек с таким именем может делать на северном фронте?..
Ужаснуться собственной растерянности и сумбуру в голове Валентин еще успел, но наследник Варзова тоже не блеснул буквой устава и выдержкой:
- Розо, он, как бы это… Погиб. Да, погиб. А я… обоз, сапоги, плащи, ружья, весна все же, фронт..

Гельбраузе рассеянно закивал большой головой, пухлые пальцы стиснули полу мундира и нервно потеребили. Придд отчетливо уловил приглушенный шелест и хруст. Бумага и сургуч?.. Секретный пакет? Куда? В Вальдзее, Ноймаринену? Откуда, от кого? Гонец в ранге полковника, гонец облеченный личным – родственным! – доверием Варзова, а как родич маршала – доверием вообще…Что-то случилось в столице. Что-то еще-и-как случилось в столице. Рокэ мертв?! Или напротив…
- Погодите-ка, - прошептал Валентин, мутно бледнея, - Савиньяк…

- Тссссс, - испуганно вскинулся Отто.
Есть. Снег сошел здесь давно, через пару недель сойдет везде. Савиньяк идет на столицу. На столицу, да! Да, да, да! Это не просто важный пакет регенту, это судьба Талига. Судьба Алвы. Это... Создатель Милосердный! Валентин зажмурился и тяжело перевел дыхание.
- Так. Вам срочно надо в Вальдзее. Почему вы здесь, граф?

Отто вздохнул, поглядел на Валентина внимательно и вдруг улыбнулся:
- Вы поразительно догадливы, полковник Придд. Обозы ходили по Горному тракту беспрепятственно с самого Излома. Когда.. от меня потребовалось то, что потребовалось, я выбрал своих самых надежных людей и отправился вместе с очередным обозом, в составе сопровождения и охраны. Боюсь, в штабе есть лишние уши, полковник. Сутки назад нас внезапно стал преследовать дриксенский дозор. Вначале мы думали, что это дозор. Потом поняли, что все не так просто. Отряд был большой и быстрый. Эскадрон, наверное, или около того. Обоз пришлось бросить, но оторваться от преследования не удалось все равно. Тогда я повел людей туда, где могла быть серьезная военная защита – на опорный пункт. Ближайшим был Швартелве. Здешняя диспозиция знакома мне не слишком хорошо, маршрут не подразумевал ее ни в коем разе. Была ночь, но даже полная луна не помогла. Мост неожиданно оказался взорван, и мы на полном скаку влетели на лед. Я и моя личная охрана успели выскочить на твердую землю, а потом лед провалился. Большая часть отряда увязла в воде и ледяном крошеве, налетели дриксы, и… В общем, то, что вы видели на поле – это мелочи. Там, подо льдом.. Весной это будет довольно страшно.

Валентин слушал жадно, внимательно, потом не выдержал, невольно вспомнив Ноймаринена, принялся ходить из угла в угол:
- Как же так?.. Батарея – четыре орудия! Этого вполне достаточно, чтобы поддержать малочисленный отряд и смести противника…
Он непонимающе и возмущенно пожал плечами. Отто опустил голову и засопел, его глаза, чуть припухшие, как у человека с нездоровым сердцем, сузились. Лицо заострилось и сжались бледные губы. Он мимолетно и остро напомнил Валентину Вольфганга.

- Видите ли, герцог, капитан Розо спал, а когда в здешнем гарнизоне началась тревога, он не счел... достоверным завязавшийся у реки бой. И.. приказал выжидать.
- Выжидать?.. Чего? Он что, думал, дриксы тут мистерию перед ним разыгрывают?!
- Я не знаю. Думал ли он, что это провокация, не хотел ли раскрывать численность и вооружение, или...
- Или лишние уши в штабе имеют и лишний кошелек?!

Валентин поймал себя на том, что истерически кусает губы, зло тряхнул влажными с мороза волосами и отвернулся к окну. Надо было взять себя в руки и успокоиться. Предательство. Везде и во всем предательство. Есть ли еще хоть кто-то, в ком можно быть уверенным до конца? Есть ли еще вещи, не продающиеся за деньги?

Будь ты проклято, золото. Ибо цена тебе – кровь и смерть. Будь ты проклято.
- Как же вам удалось выжить и отбиться, эр Отто?

Гельбраузе тоже не смотрел на собеседника – изучал приткнувшуюся в углу комнаты печку-каменку.
- Командир батареи, находившийся в подчинении Розо… Я не знаю толком, что произошло тут между ними, но этот малый поднял своих людей и погнал к орудиям. Три пушки даже успели отстреляться картечью, но тут дриксы добили мой отряд и кинулись к беззащитной без пехоты и охраны батарее… Их вырезали, до человека. Командира и практически всех его людей: канониров, наводчиков, обслугу… К тому времени я со своими двумя охранниками ворвался сюда, в гарнизон, и заорал. Испугался, наверное, думаю, вы прекрасно знаете по слухам: командовать я умею весьма скверно, - а солдаты... увидели, что полковник – и побежали в атаку... Беспорядочно – каша человеческих тел в едином порыве. Но они отбили дриксов за Швартелве. Этьена Розо я нашел вот в этой самой комнате. Кажется, его ударили по лицу, и он неудачно упал…

Бледный от волнения и гнева Валентин поспешно кивнул:
- Так и скажите, и я скажу. Этот отважный человек…
- Фок Штолле. Капитан Йорген фок Штолле.
- Господин фок Штолле встретил героическую кончину на боевом посту. Господина Розо постиг несчастный случай.
- Согласен. Вернее – так все и было, полковник Придд.

- Хорошо… Эр Отто, боюсь, вас заманили в ловушку. Дриксы вернутся ночью, а вернее всего – завтра, по свету. Выше по течению есть брод, там река промерзла насквозь. Если они выяснят – а они выяснят, то переправиться труда не составит. И тогда… Эти бумаги…
- Эти бумаги позволят взять Придду и Марагону голыми руками, потому что в связи с… тем, что планируется предпринять, силы на Севере будут весьма ограничены и тайна их расположения – залог успеха обороны.

- А еще сведенья можно продать туда, в столицу… Там дорого заплатят. Денег нет – так страной, людьми и землями, кровью… Ох, Чужой…
В комнате довольно долго было тихо. Валентин слепо глядел на забор соседнего дома. Иней вычертил на нем странные, загадочные узоры: словно пара гальтарских букв и профиль девушки с крыльями. За его спиной невидимый им Отто чем-то тихонько стучал по столу. В сенях капала вода.

- Герцог Придд, я... вы очень вовремя подоспели с вашими людьми…
- У меня тридцать человек.

Интендант медленно кивнул:
- Здешних осталось двадцать три. И двое моих. Я не могу доставить пакет в Вальдзее. Я более чем уверен, что дриксы только того и ждут, чтобы обойтись малой кровью, и любого, кто отправится в ту сторону, перехватят. Вы пришли с совершенно противоположной стороны, с плоскогорья…

- Я бы в разведке. Наш отрезок – плоскогорье и Штасская дорога. Мой теньент заметил вспышки сегодня ночью. Видимо, те самые три выстрела пушек…
- Благослови вас Создатель, что вы не махнули рукой.
- Я не мог. Я офицер.
- Вы честный человек. Это важнее.

Валентин резко обернулся к Отто, скулы полыхнули, и гневно, жарко сверкнули глаза:
- За кого вы меня принимаете, господин полковник? Есть вещи за которые не только не благодарят, но и… Давайте лучше размышлять, что делать. Вы не выслали никого за помощью?

- Я не знаю, кому могу доверять здесь…
- Хорошо. В моем отряде трое местных. Я вышлю их всех, разными дорогами. К утру кто-то из них доберется до штаба, разумеется, рисковать бумагами права мы не имеем, они останутся у вас, но к завтрашнему вечеру или к ночи здесь уже может оказаться хоть какая-то подмога.
- К завтрашнему утру нам всем уже будет наплевать на подмогу, - вздохнул племянник Варзова, суровея лицом и снова неуловимо напомнив дядю. – Нам надо пережить эту ночь. А еще лучше – разбить дриксов, чтобы и завтрашний день пережить тоже… У нас с вами пятьдесят пять человек. Когда вы отошлете своих гонцов, останется пятьдесят два. Плюс мы с вами. Пятьдесят четыре. Сорок конных, четырнадцать пеших. Негусто…

Валентин склонил голову к плечу:
- Вы забыли четыре пушки. Нужно, чтобы хотя бы две стреляли.
- Артиллеристов нет.
- Найдем! Будут! У меня есть план. Эр Отто, у вас опыта в разы больше моего: выслушайте и помогите.

* * * * *

Артиллеристов нашли. Раненый в плечо и белый от потери крови усатый теньент, командовавший прежде двумя из четырех орудий, - единственный выживший - шатаясь, обошел весь маленький гарнизон, каждого спрашивал о чем-то, что-то требовал исполнить, плевался, ругался, но к закату привел к двум полковникам шесть солдат, ничем, вроде бы не схожих друг с другом:
- Вот. Эти справятся. Они знают, что делать по крайней мере. До темноты я покажу им еще раз, что к чему…

Не артиллеристы, солдаты кавалерии или пехоты, что они могут знать о пушках?.. Работали в обслуге, подносили заряд и порох?..
- Вам хватит шестерых, теньент? – спокойно спросил Валентин и, не меняясь в лице, стиснул пальцы в кармане плаща. Безумие. В висках гулко стучала кровь.

- Я что ли не понимаю, господин полковник… Лишних нету людей, значит, справимся.
Валентин кивнул и оглянулся на Отто, но полковник Гельбраузе будто и не слышал разговор – разглядывал задумчиво поле между батарейным холмом и рекой, там, судорожно и торопливо вгрызаясь в мерзлый торфяной грунт, рыли волчьи ямы и вбивали косые заточенные колья солдаты и местные поселенцы, бок о бок. Ни тем, ни другим, никто не объяснил, зачем и что именно они делают.

- Мы вас прикроем, господин полковник, - со странной, почти успокаивающей твердостью пообещал артиллерист. «Господин полковник» годился ему в сыновья и, наверное, такой же мальчишка, только не Придд, а..
- Как ваше имя, теньент?
- Груберг, господин полковник.
.. только не Придд, а Груберг, где-нибудь на перевалах Горной Марки мерзнет, боится и ждет теплого слова и поддержки от старших.
Как странно от нас уходит детство. У всех людей кончается по-разному и в разные сроки. Кто-то, едва выучившись ходить, хлебнет нелегкой взрослой жизни, а кого-то до седых волос будут нянчить заботливые родители.

- Вы не будете нас прикрывать, капитан Груберг. Батарея вступит в бой первой, ударит по коннице и пехоте противника картечью, нанесет максимальный урон – завлечет солдат и всадников на волчьи ямы, - Валентин неопределенно махнул рукой туда, куда неотрывно смотрел Гельбраузе, - и подпустит противника близко. Совсем близко. Только после этого в бой вступят остальные. Дриксы должны думать, что кроме вас – двух орудий с полной обслугой – в гарнизоне не осталось никого. Пусть они кинутся на приступ с яростью уверенных в том, что мы отчаялись. На случай, если мой отряд вчера засек какой-либо дриксенский дозор, на рассвете мы отойдем по тракту в направлении Вальдзее. Вы будете вроде как обеспечивать наш тыл. Это спровоцирует противника на открытую, быструю атаку всеми силами. Потом мы развернемся и ударим им в лоб… Ваша задача, капитан – выстоять до возвращения остальных сил и, по возможности, по сигналу «к атаке» как можно более полно расстрелять лед на Швартелве, отрезая дриксам отступление. После будете поддерживать удар.

Если это было возможно, Груберг, даже, видимо, не заметивший «капитана», сделался еще белее. Солдаты за его спиной молчали мертво, а потом разом заговорили, перебивая друг друга, их голос сливались в неровный, нарастающий гул.
- Нас уже убивали подобным образом один раз. Это безумие, господин полковник. Мы все умрем там.
Мы все боимся умирать.
А еще мы боимся убивать.
И отправлять кого-то на смерть – тоже боимся. Может быть, более всего остального.

Валентин сжал губы и вздернул подбородок, обернулся, вперяясь взглядом в глаза артиллериста:
- Так идите и умрите, капитан.
- Да понимаете вы…
- Полковник Придд все прекрасно понимает, - вдруг совершенно спокойно и тихо, но так, что услышали все участники нараставшей истерики, отозвался Отто, - но с чего вы, господа, решили, что обречены? А даже если и так. Мы все, от коновода до маршала, в первую очередь, - солдаты. Наша работа – убивать и умирать. Давайте сделаем ее хорошо?.. Капитан Груберг, вы собирались заняться обучением своих людей. Выполняйте. К полуночи поступаете в мое распоряжение, и мы займем позиции на батарее. Буду так же очень благодарен, если вы обеспечите достаточный боезапас и.. вообще, все необходимое.

Валентин вздрогнул и глубоко вдохнул студеный воздух.
Толстяк Отто шел умирать. Если у кого и станут искать бумаги, то точно не у обреченных безумцев на батарее. У кого-то из «спешно уходящего» отряда искать станут. У него, у Валентина, к примеру, так что... Так что остается только сжать зубы и успеть. Успеть услышать, угадать момент, повернуть отряд, скомандовать к бою – и успеть смять дриксов прежде, чем у пушек второй раз за двое суток останутся только трупы.
Успеть, успеть, успеть.

* * * * *

Страх имеет странное свойство, из разума, из кончиков дрожащих пальцев, из спотыкающегося сердца входя в кровь, переплавляться в безумие. Священную, горячечную одержимость, азарт – будто огнем в крови. Холодным серебряным огнем инея, звонкоголосых труб и густого зимнего тумана.

Дриксы пришли на рассвете. Вырисовались на том берегу реки серые и черные, будто тени, позабытые отступающей на запад, к морю, ночью.
Напрочь вмерзшие в землю за ночную вахту на батарее, солдаты забегали, вяло пытаясь изобразить искренний ужас перед лицом неминуемой гибели.

Да, еще страх замерзает. Замерзает и устает, и от этого всего – тает, уступает место безразличию и покою. А еще иногда – злости и обиде. Страх, если у него есть время, может спасти жизнь. А сегодня, сейчас – тысячи жизней, страну и.. Ворона. Было бы легче артиллеристам, если бы они знали, что их смерть, маячащая впереди стеной темных мундиров на толстом льду речного брода, - во имя Первого маршала Рокэ Алвы? Во имя Талига? Кто знает, но сейчас нету даже этого права – дать им такое утешение, решимость. Опереться на него, как на костыль – и поднять людей на бой.

Не будет поблажек. Только люди - с их болью, отчаяньем, страхом и долгом. Что окажется сильнее?

Валентин плеснул в лицо ледяной водой из собственной фляжки. Воздух звенел от мороза. Поднимался ветер. Скулы мгновенно обожгло, схватило корочкой льда и защипало обожженную холодом кожу. Боль отвлекала, помогала не слушать беспорядочные залпы дриксенских ружей и не думать, сколько - сколько?! – из десятка солдат, которых он оставил с Отто на баратее, уже мертвы. Сколько еще погибнет, прежде чем…

Валентин увел из деревеньки всех, на кого хватило лошадей. Не хватило всего-то четверым. Их Валентин почти насильно всучил племяннику Варзова. Местным поселенцам приказали попрятаться в погреба и подполы и сидеть тише мышей.

Уход конного отряда в сторону тыла, штаба и помощи, действительно – план был, что спорить, безошибочным в этой части – спровоцировал затаившихся было дриксов. Тем, кто должен быть ждать одинокого курьера – самое большое, маленький отряд, пытающийся вырваться из швартелвинской ловушки со сверхсекретным пакетом, - разумеется, не справиться с полусотней. А значит надо атаковать, атаковать, атаковать… Две пушки и пара ружей? Что за вздор! – Сметем!..

Дриксы рвались через брод, дриксы падали, сраженные редкой – терпи, Отто, терпи, подпусти ближе, - картечью, дриксы предвкушали погоню и добычу. А Валентин Придд, сдерживая гарцующего Пепла, судорожно вслушивался в утро: давай же, Отто, давай! Позади замер отряд. Маленькая расселина надежно скрывала поворот дороги, деревеньку и бой от глаз. Оставалось только слушать, слушать и ждать. Дриксы долго возились с переправой. Очень долго. Может, плюнуть, быстро рвануть назад, не дожидаясь сигнала, и смести их, сдавить, разметать так, не рискуя горсткой отчаянных храбрецов-по-приказу, оставленных в жертву, на смерть, как когда-то где-нибудь в Диких Землях приносили дары кровожадным тамошним божествам… Невозможно больше ждать. Каждый залп – как удар плетью поперек лица. Даже щеки пламенеют так же. Сердце колотится в горле, и странно холодеют ноги – от бедер вниз, и кровь точится в рот из давно прокушенной губы, и какое кому дело... Вот оно!!!

- Господин полковник!!!..

Вдали, над рекой гулко ухнуло – столб темного дыма взвился до неба, послышался всполошенный галочий грай и испуганное ржание лошадей, крики: дриксы не ожидали, и не ожидал никто! На воздух взлетел хлипкий сарай с остатками боеприпаса. Это сигнал: пора.
- К бою, к бою! – закричал полковник Придд так, что у самого заложило уши, со стороны деревеньки все плыли и плыли клубы дыма, а вслед за ними наваливалась тьма – и туча. Огромная и страшная, как девятый вал на бушующем море.

За расселиной, на поле, смолкли пушки – значит, началась рукопашная.
Успеть, успеть, успеть…

Создатель Милосердный, взгляни на земли свои! О брате просил – не сбылось. О родителях просил – не дано было мне. О справедливости просил, о любви… Создатель Всеблагой, об одном ныне прошу – успеть. Успеть, успеть! А дальше я сам….

Они вылетели обратно – из расселины на дорогу, меж холмами, на поле. Крохотные в начале, домики вырастали прямо на глазах, и вставала из земли маленькая, онемевшая, во второй раз истекающая кровью до смерти батарея. Фигурки людей росли тоже – из-под земли, из земли, обретали цвета, движения, различия свой-чужой, а уже потом – голоса и - не лица даже - выражения лиц…

Валентин успел увидеть белого и прямого, как флагшток, Гельбраузе, успел махнуть рукой: давай, Отто! Молодец! Умница! Герой! Ай да Отто, пусть старик Варзов спокоен будет за свою кровь! Давай Отто, давай, врежь теперь так, чтобы в Закате жарко стало!
- За Талиг!!!

Где-то впереди, под сенью косматых грозовых туч, в сизом мареве сладкого порохового дыма, звучно и глубоко пропела одинокая труба: «внимание всем», «к атаке» и «стоять до конца».

- За-а-а-а-та-а-а-а-а-а-и-и-и-и… - раскатилось по холмам глухо и мощно, как высокая штормовая волна, разбивающаяся о галечный берег шквалом брызг. И живущее в холмах эхо, оглушенное войной, вдруг ожило на миг – и разнесло, расшатало, с детским ликованием раскидало этот гул многократно.

Валентин, кажется, успел толкнуть пятками обезумевшего от грохота и огня Пепла, отвлекая и подбадривая – не подведи. Кони неслись вперед, рискуя переломать ноги на талигцами же вырытых вчера волчьих ямах, где дриксы сломали сегодня первые зубы: крики покалеченных лошадей мешались с криками раненых всадников.

Высокие тростники хлестали по сапогам наотмашь. Ветер, усиливаясь поминутно, бил в лицо, мешал дышать, выбивал слезы из прищуренных глаз. Сзади грохнула разбитая батарея фок Штолле – и тут же впереди взметнулись взрывы, делая дым и предгрозовую тьму еще гуще. На плечи сыпалась с небес – земля, Валентин размазал ее по ладонью в окровавленной перчатке, почувствовав разом привкус гари и стали на губах. Ослепшие, безумные кони летели по полю вперед, в серое марево чужих мундиров, а перед глазами вставала картина со стены регентского кабинета: последняя атака Арно Кадельского. И также несутся всадники безоглядно - на смерть, в алый полыхающий закат. И велика ли разница: рожь горит под копытами – или вереск? Только пахнет, должно быть, совсем по-иному, хрусткой хлебной корочкой, а не медом и хвойной горечью. Только было это давным-давно и стало красивой легендой, а здесь совсем некрасиво и нелегендарно горло забивает пепел, и успеваешь – вопреки всему – пожалеть, что тебе только двадцать, а уже пора умирать. Но все это отстраненно и глухо, как-то таинственное «затаи», что все еще бьется эхом между холмов. Рядом взвизгнула сталь – молоденький – младше самого Валентина – корнет из местных выхватил саблю из ножен и так, не придержав лошадь, не глядя под копыта, обернулся к полковнику и расхохотался. Валентин увидел его черные и пустые, будто у безумца, глаза, а смех украл и унес встречный ветер и дым. Голос тоже унесло, осталось только «шпа-рит», «тю-фяк» и воплем уже «да-ва-а-ай!». Белогривый грудью врубился в бесформенную серую массу, откуда внезапными вспышками молнии на остриях вдруг показывались пики и сабли. Взлетали – и опадали. Валентин понукал коня вперед и вперед, а клинок в руках мерно и плавно взлетал и падал вниз, вздымая горячие, густые брызги. Потом ветер снова ударил в лицо, заставляя закашляться дымом, плечо обожгло, отяжелела и поникла рука – какая-то не своя, чужая, вслед за этим с небес ударила молния – и стена ливня вслед пеплу и комьям земли. Придд задохнулся, мотнул головой – в груди взорвалась раскаленная звезда, расплескав по мундиру и перчаткам длинные алые лучи. Валентин усмехнулся, успев подумать, что эта пальба и светила с небес стряхнула, не только хляби небесные, и что Арно Кадельский свою Звезду получил посмертно, а он-то вот – в руке подержать успел, к груди прижать.

Валентин Придд яростно вскрикнул, роняя клинок из бессильных пальцев – опалило ресницы, и в лицо ударил высокий тлеющий вереск.

 * * * * *

Вечером на землю обрушилась последняя зимняя гроза. Шквальный ветер налетел со стороны далекого моря, согнул дугой деревья, порвал бока тучам – и на измученное разрывами поле, на горящий вереск, на медленно застывающие трупы и черные лужи крови хлынул снег. Неостановимо и густо, будто льющееся в крынку молоко. На этой странной, погребальной какой-то, чистоте и белизне черными точками – будто горячие капли прожгли – ложились следы копыт. Бой закончился страшно и быстро, к полудню лед на реке был розовым, вода пахла железом, а юный теньент фок Вилле расставался в прибрежных тростниках с содержимым желудка: это был его первый бой и первая кровь.

Около восьми по полудни примчался полумертвый гонец с известием, что генерал Ариго лично ведет сюда, в Швартелве, поднятый по тревоге полк, и к полуночи они уже будут на месте. Толстяк Отто облегченно вздохнул и расстегнул жесткий воротничок мундира. Валентин только в тот момент понял, что граф Гельбраузе испугался. Вот так вот, как мог бы испугаться сам Валентин – задним числом, когда все уже кончено. Потому что некогда было бояться, когда надо было решать, отбиваться, отвечать за солдат и отечество.. почему его зовут «тюфяком»? Валентин был готов, вернувшись в ставку регента, начать укорачивать злые языки.

Ему повезло, на самом-то деле. Удар пришелся, как ни странно, плашмя. И вовсе не по руке, а по голове: повезло. Врач, приписанный к гарнизону Швартелве, долго качал головой, приказывал лежать, спать и запрещал лезть в седло еще как минимум неделю. Но Валентин только отмахнулся: он запаздывал с разведки уже на сутки.

В девять вечера, когда улеглась яростная и стремительная метель, а на опустевшее небо выкатилась круглая серебряная монетка морозной луны, он попрощался с удивленным и возмущенным столь внезапным отъездом Отто Гельбраузе и повел отряд обратно к Штасской дороге. Чтобы нагнать опоздание, придется ехать ночью. Ну, так что ж. Не первый раз и, видит Создатель, не последний.
Луна высеребрила все вокруг, делая пейзаж четким и резким. Валентин поймал на ладонь лунный блик и долго не мог отделаться от странного ощущения, что голова его совершенно седа под шляпой и пологом капюшона.

* * * * *

Белый конский бок проплывает мимо, и серебряные шпоры тускло мерцают на поношенных каблуках. Рудольф кивает ему с седла. Волчья шкура, украшающая подседельный потник, задумчиво водит по конскому боку когтистой, полой изнутри лапой:
- Полковник Придд! Вы задержались на целые сутки! Я чрезвычайно рад видеть вас живым и целым, но задержка была некстати.
- Виноват, господин регент…
- Отчитаетесь генералу Ариго лично и немедленно отбываете вместе с ним!
- Слушаюсь, господин регент.
- Ступайте, герцог, время дорого.

Еще бы не дорого. Интересно все же, что было в бумагах? Что за план, что за перспектива? Как-то до смешного досадно умирать за то, о чем даже не узнаешь. Впрочем, чего обижаться. Он жив, потери отряда, можно сказать, минимальны, если вообще можно так говорить о потере людей. Объясниться с Ариго.. Да, видимо, придется ему рассказать все, как было. Не потому что гордость собой требует, не потому что придумывать оправдания не придется, а просто потому что генерал Ариго заслуживает правды. Еще бы поспать хоть пару часов и поесть, но это уже вполне привычное и постоянное, как ветер на побережье, желание. Его столь же привычно надо придушить, и поторопиться, действительно, прекратить упираться отсутствующим взглядом в уходящие на юг полки. Вязко, глухо, но светло, будто солнце, сквозь густой туман. Усталое оцепенение, замерзшие руки и медленные мысли.

И внезапный шепот – прямо на ухо, чужое горячее дыхание обжигает скулу:
- А манера замалчивать свои заслуги перед высоким начальством однажды выйдет вам боком, герцог…
Валентин вздрогнул и резко отшатнулся, оборачиваясь, – и тут же облегченно выдохнул:
- Ротгер! Ты меня напугал! - Кошка закатная, как только умудряется так бесшумно ходить – по рассохшемуся паркету, снегу или вот тающей снежной жиже вчерашней метели…- Погоди! Откуда ты знаешь?!

- У меня большие связи среди местных взорванных мостов, - доверительно сообщает Вальдес и хитро щурится, а потом милосердно сверкает белозубой узкой улыбкой. – И небольшие среди милых девушек, вчера подносивших вино вернувшемуся из героического спасательного рейда арьергарду…

Он улыбаться стал по-другому. Не видел бы – не поверил. Тихо, спокойно… Какое странное дело – счастье, обрезающее крылья. Какое, оказывается, счастье бывает – обрезать эти крылья ко всем кошкам…

- А я-то думал, собирать сплетни – не занятие для вице-адмиралов…
- Ты еще рядом с маршалами покрутишься – увидишь и не такое! – хохочет, и мелодичным эхом отзывается капель с крыши галереи. - А вообще, мы хотели пожелать тебе удачи, но Олаф с его ногой все еще где-то посреди лестницы второго этажа!
- И ты его бросил?!

- Ну-у-у… Я мог снести его вниз на руках, как подобает влюбленному, но лучше подожду, пока основной гарнизон уйдет – жертв будет, определенно, меньше. А то ведь попадают с галерей, а потом скажут - скажут! – что опять Вальдес во всем виноват. К тому же, у Олафа тяжелая рука.

Он остервенело почесал шею, рассмешив Валентина до слез.
Милый, нахальный, прекрасный, абсолютно ненормальный, самый лучший, гений, безумец.…
- У меня еще есть пара минут, думаю, не так уж плохо все с ногой нашего дорогого адмирала цур зее.
- Ты прав! – разводит рукам. – Как всегда. Олаф сейчас подтянется, в конце концов, флагману спешить, вообще, непрестало, а Ариго идет по галерее второго этажа и прекрасно видит, что ты вернулся, жив и все такое, так что тоже подождет.
- Глаза у тебя на затылке, Кошка закатная, - тряхнуть головой, улыбнуться еще раз – уже лично ему, без вариантов чтобы, и взять за жесткое плечо, серьезнея. - Пожелай мне удачи, Ротгер.

Вальдес улыбается, склоняет голову к плечу и щурится, будто целясь.
- От тебя снова пахнет вереском и дымом, Вальхен.
Ха-ха, новость, удивил!

- Это потому что сутки тому я как раз побывал среди горящего вереска, Ротгер!
Но он не отзывается на смех, все так же чуть грустно и нежно улыбается, не отводя взгляда.
- Это потому что тебя снова зовет Дорога, волчонок. Беда только, что я знать не знаю, приняла ли она твою плату.
- О чем ты?..
- Забудь. Мало ли я чуши несу? – но странным образом – редко такое случается с Вальдесом! – точно знаешь, что сейчас ему не до смеха. Он протягивает руку, касается волос Валентина, и улыбка вдруг становится растерянной:
- А.. Ну вот.

Достойное объяснение, остается только фыркнуть в ответ:
- Ротгер, мне хочется иногда тебя стукнуть. Но вон, как я вижу, идет Олаф, раз ты утверждаешь, что рука у него тяжелая, попрошу лучше его!
- Какие мы суровые, господин герцог! Ниточка серебряная нашлась, - он вдруг наклоняется совсем близко, и губы рассеянно трогают висок. – Это к счастью, волчонок. К счастью.

На глаза непонятно от чего наворачиваются слезы, туманят по-весеннему звонкий день. Остается только кусать губу и молчать, глядя через плечо Вальдеса на то, как сосредоточенно и степенно хромает через двор Кальдмеер.
- Этот негодяй меня бросил, Валентин. Можете поверить? На глазах у старого больного человека слетел вниз бегом!

Бешеный закатывает глаза и манерно прижимает руку ко лбу. Ледяной тихонько смеется, глядя на него. А Валентин Придд чувствует себя странно. Будто стоит в лодке, которую только что оттолкнули от причала, и смотрит на оставшихся на берегу. Самую малость горько, и как-то ужасно трогательно все это – шутки, смех, жесты, слова. Нежность мешает дышать, перехватывает горло. Пора. Да, действительно, пора. Пора отшутиться срочно, разорвать перетянутое мгновение и шагнуть вперед. Дорога зовет, что бы Вальдес не имел в виду, он прав. Как всегда прав.

- Господин вице-адмирал оправдался похвальным радением о здоровье всех, кто мог увидеть с галерей, как он носит вас на руках по лестнице. Второй этаж все же, а двор мощеный.

Олаф улыбается ему и понимающе кивает: не плачь, волчонок, а слезы... Да пусть себе стекут. Нынче такая сырость, кто заметит, право слово. А я никому не скажу. Мы никому не скажем, верно, Ротгер? Бешеный морщит нос и кивает, похоже, ему и вовсе не нужно слышать слова, чтобы понимать их обоих до любой малости.

- А прощаться мы и не будем, - говорит вдруг Кальдмеер и подмигивает Валентину заговорщицки. – Мне, как верному сыну Кесари, можно и не думать о таких мелочах, как здоровье личного состава армии Талига… Ну?
Всего мгновение на то, чтобы непонимающе заломить бровь, оглянуться на хохочущего Вальдеса и самому расхохотаться в ответ: вот так Ледяной! И правда, что ли, в жиль потянул…

Прыжком одолеть пару шагов между – и повиснуть на шее адмирала цур-зее, обнимая крепко-крепко, прижимаясь щекой к шершавому сукну безликого, не дриксенского, не военного сюртука. Это тоже останется навсегда.
Предвесенний день, капель, привкус дыма на губах и эти двое плечом к плечу на хрустком серебре тающего последнего снега.
- Удачи тебе, волчонок!

Удачи.

the end

назад

Сайт создан в системе uCoz