назад

На Север


Автор: Лалайт, Эндис
Жанр: размышлизм
Рейтинг: невинный
Герои: Анри Дарзье, Лионель Савиньяк, дриксы, волки, зима
Дисклаймер: АУ, разумеется, долгий, долгий, нудный монолог)

 

Какая, в сущности, смешная вышла жизнь…
(с) Високосный Год

На ресницах не таяли снежинки. Он съежился еще плотнее в ветхом, но все же шерстяном своем рубище, спрятал ладони под мышками, а лицо – в сгибе локтя. Дыхание делало щеки влажными, мороз немедленно их обжигал, но, по крайней мере, казалось, что воздух вокруг чуть теплей. Голова гудела и плыла, ни звуков, ни цветов, ни ясных образов не оставила в ней отупляющая, долгая усталость.
Десять дней назад он еще не знал, что такое холод. Не знал, что такое голод и усталость, и долгая, тупая боль в стертых до крови, обмороженных ногах.
Какая, в сущности, смешная вышла жизнь. Все былые беды и обиды казались сейчас такими.. странными. Не глупыми, нет, но будто другому человеку принадлежавшими, другому миру, наверное, и другому времени. Он был замечательным и юным, тот человек, он много смущался, много радовался и много плакал, он умел, щурясь на тусклый огонек свечи в тяжелом канделябре, разгадывать интриги и мудреные загадки чужого властолюбия и алчности, чужой мстительности и обиды. Он улыбался узкими яркими губами и любил дорогое вино и морисские сладости. В отличие от этого юноши, Анри был твердо уверен, что нет ничего вкуснее краюхи свежего, теплого хлеба, посыпанной крупной солью, и ничто не пахнет лучше, чем выстиранное мыльнянкой и бычьей желчью грубое белье.
Когда-то он не мог уснуть, переживая за дела или любовь, а теперь сон приходил самочинно, попросту заставляя съежиться под любой стеной, деревом, придорожным камнем, лишь бы немного укрыться от ветра.
Десять дней назад он ушел из столицы. Один, пешком, стащив, как вор, чужую рясу. Наспех зашил в один рукав несколько маленьких гранул из дядиного кольца, а во второй – немного денег. Много все равно отнимут.
Война, мародерство, беззаконие, хаос. Столица в крови, Манрики. Манрики. Манрики. А потом вдруг как-то разом - Ракан. Так просто вошедший в столицу однажды утром, будто, и правда, к себе домой.
Он прятался, выжидал и слушал. Ждал. Потом стало понятно, что Алва в Багерлее, армии зимуют на границах, а город одержим безумием. Безумием и страхом. Ждать было больше нечего, кроме, разве что, смерти. А это было глупо, глупости делать он не любил. Особенно по своей воле.
Ему помогли покинуть город люди покойного дяди. Просто по старой памяти. Слишком многие знали его в лицо, но далеко не все – хотели помочь. Анри Дорака остановил бы первый патруль. Тщедушного странствующего монашка спокойно выпустили за ворота Раканы – и дальше. Куда только дальше?.. Об этом «куда» он задумался много позже, дня через два или три пути, когда кончился прихваченный с собою хлеб, и перестали попадаться по сторонам проезжего тракта деревушки, где находились милосердные люди, пускавшие на ночлег. Чем дальше на север, прочь от столицы, тем злее и испуганнее становились лица. Тем крепче запирались дома и тем чаще его прогоняли от порога – и каждого прогоняли.
Он шел на север уже десять дней. Не к границе с Дриксен, в ставку Регента, а в Надор, к каданской границе. Он знал, что, если не туда, то никуда больше он не дойдет. Один, зимой, голодный и беззащитный. Никуда больше. Туда, потому что там…

- Молоденький какой, эк-ма.. – скрипучий, шамкающий голос где-то над головой заставляет разлепить скованные снегом и сном глаза, разодрать смерзающиеся ресницы. Согбенная старуха с тяжелой клюкой протягивает ему два сухаря в тряпице. Сухари пахнут плесенью и снегом. Чудесно… Прошептать что-то невнятное на эсператистский манер, надеясь, что сойдет за благословение.. И закрыть глаза.

Почему так холодно?
В парке зима.
Мамины вишни укрыло снегом. Стоят, тонкие, красновато-золотые на белом, мерзнут, как босые нищие девочки.
Лирика. Лирика…
Дядя, а правда, что выходцы боятся огня?..
Мне бы немного огня… Самую малость, один только горячий язычок…
Выходцев не бывает, мальчик…
Почему же тогда так холодно?
Ты забыл закрыть окно, и комната выстыла.
Сколько снега намело и листьев в инее. Как странно… под окном огромная гора снега, да только он не тает, ласково касается кожи, теплый, как пух…
Как хочется спать. Только немного, прилечь в эту снежную постель, вслушаться в шуршание запутавшихся в ней опавших листиков.. Закрыть глаза. Чтобы кроны маминых вишен медленно кружились в вышине, смыкаясь, сплетаясь ветвями, укрывая, как самые нежные и надежные руки – от беды и от горести…
Почему же так холодно…
Анри, вставай! Вставай, слышишь?..
Еще пару минут, Нель… какого демона тут не топят, что с камином опять? Нель?..


- Брат… Брат, простите, что разбудила…
Женщина, с лицом серым, как ее затертый тулуп, кутается в платок, тысячу раз разорванный и зашитый. Зато теплый, шерстяной. Простите, что разбудила, надо же. Сейчас бы уснул, замерз, и все.. не надо больше никуда идти, и обмороженные пальцы болеть перестанут, и… Хватит, вставай.
- Мир тебе, сестра.
Кажется, замерзла даже кровь в жилах. Именно поэтому так мучительно больно, до слез, разгибать застывшую спину, выпрямляться, заставляя шевелиться непослушные, онемевшие ноги.
- Мир вам, брат… Я бы дождалась утра, но к утру начнется снег и опять занесет всю ямку, мы долбили ее почти три дня… Отец Стефан, что служил в нашем приходе, умер восемь дней назад, и теперь совсем некому…
О чем она говорит?.. у нее огромные черные глаза на этом ее сером лице, так странно, будто гравюра в книге, а не явь.
- Чем я могу помочь тебе, сестра?..
Непонимающе смотрит, кусает обветренные губы:
- У меня молоко пропало. А коров и коз, и овец давно поели, еще в прошлом месяце последних, а всех, что остались, солдаты угнали. Я кормила его мучной болтанкой, но он все плакал и плакал, а потом…
Ведает ли хотя бы Создатель там, на своих небесах, что там сейчас в Дораке? Как там те, кто по праву зовет его братом? Леони, Мадлен… Голова кругом. Еще бы так не болели пальцы – сможет ли он вообще писать, потом, когда все это кончится…
- Идем. Идем, не плачь…
Обмороженные пальцы болеть перестали с того дня. А может, и болели, да он о них забыл. Пусть болят. Пусть лучше болят, чем помнят почти невесомый сверток в добротном шерстяном платке – наверное, самое теплое и дорогое, что вообще нашлось в этом доме. Пусть лучше болят, чем помнят твердую ото льда и смерзшуюся комками землю. И маленькую медную монетку, вложенную в руку ледяной женской ладонью:
- Спасибо вам, брат…
Он оставил в том доме и оба сухаря, припрятанные за пазухой на грядущий день, и последний тал. Незаметно, но надежно – за ветхой занавеской на окне.
Имел ли он, самозванец, право?.. Но есть ли разница в том теперь, когда Создатель отвернулся от этой земли… Или прав был дядя, и от там, наверху, действительно, всем плевать… Люди, люди, люди. Бессильные – и всесильные, кто еще, кроме вас, напишет вашу собственную жизнь… Как странно. Лишившийся свободы воли – лишь раб. Кто бы и ради каких бы благ ее ни отнял. А тот, кто держит ее, свободу свою, в руках – тот всегда имеет возможность броситься вниз головой на камни – и кто остановит? Никто. Даже отец, даровавший жизнь, не в праве принудить сына своего жить, если сын не желает. Чего же ждать от Создателя чуда там, где сами люди выбрали себе короля, войну и кровь.
Реки крови.

Он шел по обожженной войной и смутой стране, и усталость, голод и холод день за днем вытягивали из души ярость, боль и устремленность. Подслеповатые огни в крохотных оконцах глухих северных хуторов, лесные сонные дороги, где с веток то и дело срывались вниз, на голову неосторожному путнику тяжелые шапки снега. Редкие прохожие на широких трактах, еще более редкие всадники, и только волки: стремительные бесшумные тени в ночи, зеленые огни голодных глаз. Будто ведьмины огни на болоте: подпусти их ближе, и пропадешь навек.
Он перестал бояться волков на седьмой день пути, когда слишком устал брести наугад в метель, в темноте, только прочь от тоскливого, долгого воя. Он споткнулся, нога провалилась в прикрытую снегом яму, и вставать из ледяной постели уже сил не нашлось. Оставалось только закрыть глаза, и позволить мягким лапам милосердного смертного сна покрепче обнять истощенный усталостью разум.
Когда он проснулся, в безоблачном небе высоко стояло обманчивое зимнее солнце. Губы облазили лоскутами отмершей кожи, щеки и подбородок спасала колючая редкая щетина. Лоб и глаза – покрытый инеем капюшон рясы. За ночь мороз усилился, сковав верхний слой снега хрустящей ломкой корочкой, цепко впившейся в одежду и даже в кожу. Там, где он спал, остался ровный, округлый пролом. А вокруг – ровные ямки волчьих следов. Много. Сотни. В ямках багровела уцелевшая с осени клюква. Кислая и невероятно вкусная.

Идти стало труднее: пологие холмы медленно вырастали, будто не несколько дней и ночей минуло, а долгие годы. Холмы тянулись к низкому, полуслепому солнцу на сизом небе, как живые, поднимали тяжелые головы, выпрямляли спины, выдираясь из земли все вверх, вверх. Пока однажды утром он не проснулся среди самых настоящих скал. Серых и голых, как остов чудовищного скелета. Зато за их могучими спинами наконец-то улегся ветер.

Возле старой вырубки на дорогу упала могучая корявая сосна. Он подобрал крепкую тяжелую ветку и, срывая ногти, оторвал от нее лишние побеги: вышел справный посох. Из-под стоптанных подошв осыпались мелкие камешки вперемешку с соколками льда. На солнце лед подтаивал, и камни делались невероятно скользкими.
На следующий день его догнал хмурый мужик на расшатанных, кривеньких санях. Тощая кляча, тащившая их, еле переставляла ноги, но падать от голода замертво, вроде как не спешила.
- Что это за места, добрый человек?..
Голос, отвыкший звучать, оказался сиплым и каркающим. Вороны на окрестных елях всполошились бы, верно, будь он хоть малость громче.
- Замок Надор недалеко. Развалины. – буркнул возница и подозрительно оглядел тонкого дрожащего от слабости монаха. – Садись, слышь. Подвезу, коль по дороге.
- Благослови тебя Создатель, мне в сторону Каданы, сколько выйдет по пути…
На санях были небрежно накиданные горой дрова, но у самого края оставалось достаточно места, чтобы сесть, обхватив колени руками. Ему даже удалось немного согреться: под дровами обнаружилась солома. Ноги гудели, голова кружилась, глаза слипались. Скрипел под полозьями снег.

Паркет с утра натерли специальным воском, что за смешная забава: бегать по скользкому полу, когда тонкие подошвы «бесшумных» дворцовых сапог скользят по паркету, как по зеркалу, и, рискуя свалиться, проезжаешь пару метров на прямых ногах.
Ах, балы, приемы, торжества.
Скучный караул навытяжку вдоль зала.
Танцы…
Эрэа, позвольте вашу руку.
Здесь слишком много света и пахнет смолой, так странно.
Факела. Повсюду факела и масляные светильни, и свечи, только ни до одной не дотянуться, вот проклятие.
Скрипят новенькие сапоги по сияющему паркету…
Нель, ты опять с новой красоткой? Ах, не буду, не буду мешать…
Так двигаться тяжело, наверное, уже утро скоро, так устал, так устал…
Сколько снега, розового и золотого. Рассвет? Почему на ресницах иней?
Вставай, слышишь, вставай…
Проклятие, это дуэль. Его все же убили, там, в заснеженной Нохе. Смешно. Такой был солнечный день…
Вставай, слышишь, вставай…
Еще только минутку…


- Проснитесь, брат. Вам отсюда все прямо и прямо, а мне – вон туда.
- Мир тебе, добрый человек.

Следующей ночью он набрел в лесу на костер. Дезертиры, мародеры, разбойники. Шайка озлобленных, усталых людей без будущего и без смысла. Людей, которых нигде не ждет дом и очаг, которых вообще – никто не ждет. Тогда он первый раз задумался об одиночестве. О блаженстве сиротства, когда небо распахивается над головой, холодное и далекое, когда весь мир открыт тебе, когда весь этот мир можно научиться любить, потому что все, что ты любишь – ушло. А когда уходит любовь, уходит и страх потерять. Великая бесприютность одиночества, когда решаешь сам за себя, не оглядываясь ни на кого, когда сам за себя отвечаешь, сам судьей себе становишься и сам себе – опорой. Одиночество, дающее великую силу, возвышающее надо всеми, кто вокруг, потому что отсутствие страха – это всегда путь наверх, на край обрыва или на вершину мира, кто как сумеет выбрать себе путь… Ни один закон, ни одна власть не сможет запретить человеку того, что не запретит он себе сам, по своей воле. Запрет – это довод разума. Запрет – это страх перед чем-то. Тем, кому терять нечего, кто ничем не дорожит, тем запреты неведомы, потому что не ведом страх. Вседозволенность, всевластность и свобода! И такая невеликая цена…
Он смотрел на лица сидящих у костра – веселые, грустные, злые или довольные – и ему было жаль их всех. Так невероятно, так остро жаль… В тот миг он научился ценить все то, что тяготило его в этой жизни: беспокойства, тревоги, лишения и боль. Всему этому всегда была лишь одна причина: люди. Люди и страна. Величайшая обуза, клетка, неволя. Благословенная, обожаемая неволя. Неволя далекого огонька на каданской границе – и десятка огней по всей стране. Друзья, родные, любимые. Те, кому не плевать, жив он еще или нет. Те, на кого не плевать ему. Те, кто рождает тяжкий, лишающий крыльев и власти, страх. Бесценный страх.
Они отобрали у него сапоги. Но оставили пару тряпок на обмотки и дали плошку горячей похлебки. Он искренне, всем сердцем, сказал им спасибо. Потому что очень боялся обморозить совсем босые ноги на снегу, и не дойти, если долгий голод отнимет последние силы.
А еще потому что Добро все равно важнее любого зла. Даже если масштабы совершенно несопоставимы.
Потому что добро – это всегда надежда.

Потом было еще несколько дней, сливающихся в одну долгую, трудную дорогу – все вверх, вверх, а потом вниз, в ущелья и овраги. Люди пропали совсем, пропали и звери, а потом и дороги, и тропы. Жизнь уходила из окружающих зимних скал и спящего леса, жизнь по капле утекала из слабеющих рук и разбитых о камни ступней.
Наверное, надо было остаться, взять в руки оружие – сталь или перо, у каждого свой любимый удар – и воевать с врагом. Лицом к лицу, или тайно, или... Просто делать что-то. Он сбежал из медленно тонущего в кровавом тумане города, чтобы найти свою смерть в холодных Надорских скалах. Нелепо. Глупо. Смело.
Когда ты не имеешь секретной армии в стенах города, когда твои руки не держат нитей, приводящих в движение народы и земли, когда ладонь твоя не достаточно мастерски держит клинок, а мастерству притворства и политической лжи мешает твое слишком громкое имя, остается только одно – бросить свою жизнь врагу в лицо. Как перчатку. Я жив. Попробуй достань.
Пусть тот назовет это трусостью, кто не видел обезумевших от голода женщин, пьяных от крови мужчин, завороженных страхом детей. Кто не видел на королевском троне убийцу с пустыми глазами, кто не видел трупы Доры, отвратительную девочку, хохочущую над смертью, кто не видел последнего боя великого Ворона Рокэ – тот пусть трусостью это назовет. Когда мироздание сходит с ума, когда набирает обороты маховик небытия, пожирая людей и земли, начисто стирая с лица земли не только жизни, но и суть саму человека, что может тогда песчинка? Обратить себя в оружие. И выжить, искренне веря, что однажды она станет одной из тех малых крупиц, что попадут на шестеренки рока – и заклинят их. Намертво. И вот тогда цена значения иметь не будет. Тогда, а сейчас….
А я все равно выживу. Выживу, и больше никогда не буду бояться. Ничего в этом мире. И во всех мирах.
 

Через три дня он встретил дриксов.
Сил удивляться уже не было, пугаться, бежать и нервничать тоже. Медленно, как во сне, он брел по открытому всем ветрам плоскогорью, и только еловый лес расступался перед ним, задумчиво шумя густыми кронами. Лесу была не одна сотня лет, сколько таких глупых, беспомощных путников, бредущих по колено в снегу, тщетно надеющихся выжить, он видел за свою жизнь – и сколько еще увидит?..
Конный разъезд проступил между деревьев, как тени проступают на земле в закатную пору. Бесшумно. Спокойно. Быстро.
Он даже не задержал шаг.
- Куда вы идете, брат?
- На Север.
- А что на юге? Не видать талигской армии, брат?
- Там страшная армия: горы, снега и волки, а с ними голод и смерть. Зачем вам этот бой, братья? Если на севере – дом?
- На севере дом, а тут Его Высочество.
- Принц Фридрих?
- Он самый, брат. Увязаем в этих диких горах уже который месяц, все ходим вокруг да около, потери считаем… Благословите живыми вернуться? Скорей бы уже... Савиньяки в кошмарах снятся, спаси Создатель.
 

А кому они нынче не снятся, странный чужой человек. Смешно это все же, сколько разных людей умещается в одном-единственном живом и земном человеке. Вот бравый дриксенский вояка боится жестокого, быстрого и безжалостного стратега. А бравый вояка талигский обожает умного, сильного, надежного командира. И ни тот, ни другой понятия не имеют, как этот страшный гениальный человек терпеть не может шадди с медом, пенки на молоке, запах оранжерейных роз и бежать куда-то с мокрой головой. Они понятия не имеют, какими нежными и сильными бывают его руки, и какими беззащитными и жадными – черные от страсти глаза. Как он засыпает в кресле одетый, если смертельно устал, как ровно и гулко бьется под ладонью его сердце, за которое не одна красотка отдала бы все, что имеет, за которое – о, умолкшее навеки! – принц Фридрих отдал бы полстраны.

Такое странное чувство – понять вдруг, что усталость, мороз и голод, а может вовсе не они, а только долгие, долгие ночи и дни пути, отобрали не только страх и боль, но и ненависть. Странное такое чувство шагать сквозь дриксенский лагерь – спокойно, буднично, легко, как нож сквозь масло. Благословлять кого-то мимолетным жестом, выслушивать чьи-то торопливые исповеди и просьбы, кивать, принимая и прощая, будто, действительно, право имеешь – прощать, утешать, ободрять, успокаивать тех, кто в горе, присаживаясь у горячих костров вражеского лагеря. Преломить с ними хлеб, поесть настоящей густой каши – совсем немного, иначе будет плохо, как бы ни хотелось. Получить в подарок башмаки, срочно раздобытые каким-то сердобольным интендантом. Встретить день, проводить его, все так же – переходя от костра к костру, мало говорить и много слушать, понимая вдруг, что никакой ненависти в сердце нет. Ни к кому из них. Ну к кому…
Ненависть сродни ярости, ярость сродни боли. А он.. он почти любил их всех – нелепых, несчастных, заброшенных судьбой на чужбину. Любил и жалел каждого, как жалеют непутевого брата. Как жалеют просыпанное зерно.
Возвращайтесь домой. Живые. Возвращайтесь и помните смерть в лицо, потому что она поможет вам помнить любовь. И тепло очага, и дружескую руку на плече, и вкус ячменной лепешки, и холод, и песни, и смех – и все, что называется жизнью.
День сменился ночью, а потом на востоке занялась и новая заря.
- Если ли у тебя кувшин и вода, добрый человек? Мой путь зовет меня, но я бы хотел благословить немного воды для вашего принца, дабы Создатель вразумил и охранил его в пути…
И судил его своим Законом, потому что с земными, утверждающими смерть превыше любви, явно что-то не так. Белые крупинки, похожие на снежную порошу, упали в поданную воду из разорванного рукава. И растаяли. Самый лучший дядин яд. Для себя берег, если что. А лучшее, говорят, надо отдать врагу…
- Только передай непременно, как проснется, слышишь? Я нарочно просил Создателя за него…
- Клянусь Рассветом, добрый брат, передам… Да будет к вам дорога добра!
Будет. Теперь непременно будет, если к полудню не догорят добрые молодцы с обезображенными жаждой мести лицами. Да и тогда – будет. Просто резко свернет на восток, в Рассвет, или на запад – в Закат. А так мучительно нужно на север… Ну хотя бы еще пару дней…. Сил, Создатель милосердный, сил! Ничего не прошу более…

Сдаваться – не дело, виконт, вы партию даже не завершили.
Извольте, граф, карты – дрянь. К чему тянуть, госпожа Удача, как истинная дама, всегда предпочитает вас.
Виконт, при чем тут удача? Вы пьяны, да и только.
И верно. Но плохо легли карты. Слишком уж плохо. И кому по силам их перемешать?
Лионель, четыре по полуночи, куда ты ко всем кошкам?
Дуэль?.. Это только бред.
И кровь за закатном снегу – уж лучше моя, чем твоя, слышишь?
Выстрелы вокруг. Много, много, горное эхо множит их и несет куда-то в бледное, серое небо. Опять снег.
Так хочется спать. Закрыть глаза и заставить это все прекратиться. Такая сладкая, уютная и до нелепости простая власть над всем: просто позволить себе умереть, наконец.
Просто слишком далеко…
Снег…
Вставай. Вставай, слышишь ведь?..
Вставай!
Еще минуту.. еще только минуту блаженной теплой смерти, пожалуйста, я прошу…
Да вставай же ты! Вот проклятье!
Господин маршал! Лазутчик тут. Видать с ночи вас поджидал, да замерз, вот потеха. Какая только тварь предала, никто ведь лишний не знал, что вы этой дорогой приедете, да сегодня, да еще…
Да не шуми ты, голова и так кругом, скакал всю ночь, не кэналлийским, чай, баловался. Что за лазутчик-то? Что дозор не задержал?
Да монашек. Вот натура подлючая – разрядился, поглядите, растяпа…
И правда, забавно, покажи-ка. Да капюшон ему откинь, что за фрукт, как будто и не стар, да…
Анри!!!
Как странно. Кажется, когда-то это было его имя… Как тепло…


Когда он очнулся, то еще очень долго не смел пошевелить ни пальцем, ни ресницами, ни лишним судорожным вздохом. Было тепло. Действительно, истинно, до слез реально – тепло. А еще очень мягко, очень удобно – и очень больно. Собственно, боль и заставила, в конце концов, открыть глаза, порассматривать пару долгих мгновений закопченные стропила над головой и тихонечко застонать.
Невероятно. Чудесно. Безумно.
Рядом в мгновение ока пришло в движение целое мироздание: забегали, засуетились, зазвенели голоса и какие-то склянки, где-то хлопали двери, стучали шаги. И трещали дрова в жарко растопленной печке.
- Где я?
- Пейте, виконт, это лекарство. А это горячий бульон, осторожно, маленькими глотками. Вот так, отлично. Сможете спать? Спите. Теперь можно!
Он закрыл глаза. Только на миг. На один долгий, полный теплом и тенями, миг.
Все вокруг плыло и мерцало, как под толщей текучей воды. Он выпростал из-под одеяла ладонь. Она вся была в бинтах, то кровью пропитанных, то едко пахнущей мазью.
- Обморозили, молодой человек, ничего. Заживет, вот увидите. Как на собаке!
Он улыбнулся, и спекшиеся губы тут же лопнули, капелька крови попала на язык. Как на собаке, да уж. Как на паршивой борзой…
- А вы.. я…
Он был укутан в роскошное меховое одеяло. Что это за шкурки такие, серебряные, с искрой? Соболя? Надо будет спросить.. У кого?.. У кого-то спросить.. Как же так, это же…
- Лионель?..
- Тише, тише. Я здесь.
Сколько времени прошло? Казалось только миг, на пару вздохов, а в комнате уже темно совсем, если бы не свечи у кровати.
- Лионель! – каким странным кажется собственный голос, его и не слышно почти. Сип, свист, да хрипы. Мать безумия, неужели он дошел?.. или все это – снег, ветер, столица в крови и дорога – только страшный, тяжелый, горячечный бред?! Как же так?!
- Лио… Как я?…
- Тссс… - теплые ладони коснулись его лица, бережно, невесомо погладили, едва касаясь потрескавшейся кожи и мелких ранок. – Тебе нельзя много разговаривать.
Как сладко слышать этот голос - ровный, деловой, сдержанно-гневный. Маршал Резервной армии Лионель Савиньяк отчитывал его, как зеленого корнета, провалившего малозначимую разведку. Холодно, язвительно, высокомерно:
- Что это, во имя Леворукого, был за демарш, хотел бы я знать? Ты шел так прямо из столицы? Сколько? Месяц? Больше? Не мог кого-нибудь отправить просто с письмом? Да еще в таком виде. И чего ты добиться хотел? Замерзнуть? О, это почти удалось. Мы нашли тебя в снегу, в сугробе, полумертвым, без сапог, в одной потрепанной рясе. Превосходно. Я все понимаю, маскировка, подобный фарс твоим мозгам чести не делает. Ты серьезно надеялся обмануть хоть один дриксенский разъезд?
От улыбки болят губы, от неяркого света – глаза. Ругайся, сердись, разжалуй даже – неважно! Главное – вот, дошел. С ума сойти, все же дошел, только…
- Лио, погоди, - голос не слушается, онемевшие губы едва складывают вместе слова. – Что-то случилось, да? Что-то плохое?..
Презрительный прищур глаз, сухие губы сжимаются в тонкую линию.
- Плохое? Я бы не сказал. Крайне глупое – определенно. Но хотя бы разведчики нынче утром порадовали: дриксенская армия, видимо, собирается убраться восвояси. Рассветным чудом, не иначе. Весьма вовремя: я был в ставке регента, через несколько недель мы должны выдвигаться к югу, и в таких условиях тыл…
Маршал Резервной армии говорил о делах. Буднично, деловито, серьезно. В задумчивости подцепленная со стола серебряная ложечка порхала в ловких пальцах веером.
Он за все сокровища мира не согласился бы вернуть ее на место.
У Лионеля Савиньяка дрожали руки.

the end

назад

 

Сайт создан в системе uCoz