νΰηΰδ

Forget-me-not


Автор: Лалайт
Бета: нет
Жанр: романс, гет
Рейтинг: PG-13
Герои: Вольфганг фок Варзов, етс.
Дисклаймер: AU! OOC, ЭТО АНГСТ

 

Я помню движение губ,
Прикосновенье руками.
Я слышал, что время
Стирает все.
Ты слышишь стук сердца -
Это коса нашла на камень.
И нет ни печали, ни зла,
Ни горечи, ни обиды.
Есть только северный ветер,
И он разбудит меня
Там, где взойдет звезда
Аделаида.
(с) БГ
 




- Дольф, ты опять…
- Я опять. Видел днями твоего Отто.
- Он хороший мальчик.
- Хороший. Но размазня. Мягкий домашний мальчик. Хозяйственник, конечно, хороший. В два счета нашел нам фураж и провиант на остаток пути, и не обижен и не обделен никто из местных.
- Вот видишь..
- Вижу. Домашнего барона в халате вижу. Ухоженный Вальдзее, причесанный по травинке сад, овечки по склонам, пастушки, пастораль да и только.
- Чем плохо?
- Да ничем. Прекрасно все. Только он не фок Варзов.
- Помру – будет.
- Не будет. Никогда не будет. Это кровь другая, как ты не понимаешь, Вольф?
- Я понимаю. Мы славно повоевали во славу Талига. Всему свой черед в мире, Дольф. Моему роду пора уходить.
- Совесть тебе пора иметь! И голову на плечах. Хорошо, на кровь и Талиг ты плюешь. А сам-то? Когда не сможешь уже в седле по трое суток. Чего тогда? Будешь бродить по замку в гордом одиночестве, с тенями раскланиваться? А помирать одному не тошно будет? Вольф, женись. Никто не требует от тебя любить. Женись, дождись наследника, и живи потом, как хочешь! Стране – Варзов по крови, а тебе живой человек рядом.
- Староват я жениться, Дольф…
- А тебя никто не просит радовать жену четыре раза за ночь. Один ребенок.
- За что такое бедной женщине, ты в своем уме, Дольф?
- Хватит прибедняться. Ты фок Варзов и порядочный человек, уважать жену будешь, многие, очень многие будут рады.



* * * * *
- Вы фок Варзов, сын мой, и, смею надеяться, порядочный человек. Уважать жену будете, большего от вас никто не требует. И не вынуждайте меня повторять дважды все причины необходимости вашей женитьбы. Смею вас уверить, согласием ответит любая достойная девушка. Выбирайте…

Долг. Наследник. Пора остепеняться.
Вот и все, что было тогда в голове. Ни единого мгновения протеста или горечи: война и армия забирали все время и силы, на сердечные дела как-то не угораздило. Надо жениться, отец прав – надо. Будет свадьба. Решено.

Почему он выбрал именно ее?
Да, наверное, за то и выбрал, что из «достойных девушек» - пятнадцать юных особ из знатных семей Севера – никакую не хотелось выбирать. А она и была – никакая.
Не худая и не полная, ни высокая и не маленькая, глаза то ли серые, то ли голубые, волосы не светлые, не темные, голос тихий, но уверенный, движения плавные, но точные.
К тому же звали ее так же как сестру – Аделаида. И что-то толкнулось внутри, заставив сказать себе – эта. Говорят, что тезки чем-то да непременно похожи, и ты подумал – хорошо бы. Младшая сестра, даже теперь, замужняя, всегда была и останется впредь – другом. Можно ли желать большего вояке, вроде тебя, чем жена-друг? Аделаида-избранница, к тому же, была всего на два года моложе сестры.
Ты посмеялся над собой за суеверия, махнул рукой, и помолвка состоялась – очень быстро и очень тихо. Ты общался с будущим тестем, и вы понравились друг другу. Он – генерал кавалерии в отставке, ты – без пяти минут генерал… Бывших офицеров не бывает, говаривал Маркус Ноймаринен, сын легендарного Михаэля – победителя Пеллота, и отец Рудольфа – друга и уже генерала. Навсегдашние офицеры нашли множество общих тем и искренне понравились друг другу. Невеста на тебя не смотрела, а ты смотрел на нее, как на армейский обоз: все добротно и вовремя, вот и славно.
Ты до сих пор не можешь простить себе тот взгляд.
Ты до сих пор не можешь простить себе тот трехдневный отпуск, что получил для свадьбы весной. Сутки - приехать, раскланяться со всеми гостями и родичами – будущими и настоящими, сутки – венчание, скромный, чопорный праздник, брачная ночь в темноте душной комнаты. Короткий сон. Сутки – торопливое прощание со всеми – и в седло. Обратно, на границу. Там же Дела…
Ты никогда себе не простишь, никогда…
Но кто же знал.

Аделаида-жена вошла в семью незаметно и тихо. Появилась – будто всю жизнь была. Ничто не изменилось в Вальдзее, разве только зацвели двадцать лет уже чахнущие яблони.
Безоговорочно и сразу ее полюбил только пятилетний малыш Отто. Что он почувствовал в ней, молчаливой и холодной, едва она переступила порог замка? Но вцепился в светлые юбки обеими ручками – и бегал целыми днями следом, вызывая улыбку и недоумение собственно матери. Впрочем, две тезки довольно быстро сошлись. Об этом ты тоже узнал – потом…
Ты приезжал домой, как все, – в короткий отпуск иногда.
Ты приходил к жене в спальню, как положено, чтобы потом получать из дома деловые спокойные письма – от Ады, сестры, часто и ласковые, от Аделаиды, жены, совсем редко и очень сухие, - и ждать в них одну строчку о том, что скоро следует ждать рождения наследника.
Но в тот год не вышло.
И в следующий тоже.
Жизнь текла размеренно и сухо, лето сменялось осенью, а зима – весной, тянулись обозы, гремели приграничные стычки и все было спокойно и надежно. Как у всех.

А потом случился обычный тихий день на излете лета, в траве звенели цикады, а в саду клонили тяжелые ветви вишни, и каждая ягодка была похожа на багряное сердечко. Сестра, узнав, что у тебя снова выдался отпуск, приехала из Гельбраузе с маленьким Отто. Ты всегда любил племянника. Ты, вообще, всегда любил детей.

И вот тогда вдруг – грянуло. Не как гром, не как взрыв или пожар... Так ломается ветка дерева под тяжестью снега или плодов – просто пришло время, дозрело.

Малыш Отто играл в высокой траве под склонившимися к земле старыми вишнями. Трава пахла солнцем и теплом, поздние колокольчики и желтоглазые ромашки – горячей пылью, а клевер, ютившийся о разнотравья ближе к могучим стволам, – медом. Малыш, весело рубил палкой крапиву – «А дядя вот так вот дриксов, вот так! Злые дриксы!» - и «обстреливал» мнимого противника из полого стебелька бузины вишневыми косточками. Как он умудрился, прыгая и хохоча, вдохнуть одну из этих косточек, да еще и так глубоко, не заметил никто. Ни гувернантка, ни ментор, ни одна из Аделаид, ни сам Вольфганг… Отто просто упал вдруг на землю, забился страшно, конвульсивно, задыхаясь, побагровело пухленькое личико, и побелели распахнутые глаза… А они все кричали и бегали вокруг, вдруг разом, одновременно, почувствовав себя большими, неуклюжими – и совершенно бессильными… И все попытки постучать по спине, нажать сзади на бока – все бессмысленно, и страшно, страшно, как тьма, накатывала безнадежность – когда на руках у тебя умирает ребенок, а ты…

А потом вдруг – она. Аделаида. Ты никогда не забудешь этот теплый и сильный удар ее тела о твое, когда она налетела сзади, болезненно-сильную хватку тонких пальцев, когда схватила за локоть, никогда не забудешь, ее горящие глаза на бледном лице и – впервые на твоих глазах, совершенно непристойно! – растрепанные волосы.
- Граф! Дайте нож! Быстро! Острый! Да не стойте же столбом!
Как она кричала тогда на вас всех, как надавала пощечин бедной своей тезке, у которой от ужаса началось удушье… Выхватила из твоих рук нож и флягу с касерой, прижала бьющегося малыша к земле, рявкнула сухо: «Держи так!» - и сделала на белой детской шейке два безошибочных коротких надреза, открывая дыхательное горло. Потом еще один – поперек, и в маленькое отверстие быстро, но твердо и осторожно – оброненную малышом трубочку из стебля бузины.
Через четверть часа примчался доктор, косточку извлек специальными щипцами, трубочку вытащил, трахею зашил. И долго, долго мял в короткопалой мягкой ручке дрожащую ладонь Аделаиды.


А потом, когда все закончилось, она молча стояла у окна в темной гостиной. И только видно было на голубом платье густой кровавый росчерк - и тонкое, бледное лицо в лунном свете, льющемся в окно. Ты тогда разом вдруг почувствовал ее усталость. Непомерную для узких плеч тяжесть, которую она – всегда молча, всегда спокойно – взвалила на себя и несет…
И что-то очень похожее на нежность – ты много позже понял, как это зовется – кольнуло сердце, и кровь быстрее побежала по жилам.
Оглянулась, усталые глаза радостно блеснули – и тут же погасли. А может, показалось.
- Прошу простить меня, граф, за неподобающий вид..
Белая кисть трогает юбку, ладонь в таком же кровавом росчерке. А голос холодный, строгий. Но не нежность ли, только что родившаяся в груди и сжавшая легкие тугой повязкой - будто сломаны ребра, - не она ли помогла тебе вдруг услышать в холоде и строгости – тоску.
И тогда первый раз сорвалось с губ жаркое, болезненно-нежное:
- Ида…
И ты подошел тогда, молча, медленно. И взял ее холодные ладони в свои грубые, мозолистые руки. И целовал, едва касаясь обветренными губами полупрозрачной, с синими прожилками, кожи.
Долго. Очень долго. Она испуганно смотрела тебе в глаза.
А потом наступил ранний летний рассвет, и в его жемчужном свете, в тот день, около четверти пятого, ты понял, что это не испуг. Это из последних сил удерживаемая на пути все той же, что и в тебе сегодня, безнадежной нежности стена гордости и выдержки.
«Мне достанет самоуважения никогда не бросить тень на фамилию фок Варзов…»
Так-то…
И ты сломал эту стену.
Сухим и властным касанием губ к губам.
Вы не были близки в то утро. В то утро она проплакала у тебя на плече почти до полудня. А ты не спрашивал о причине. Ты знал, что ее нет. Просто страх и усталость и неверие в прошедшую ночь. Ты мог бы сказать ей: да, вот так все теперь и будет, только так! Но не сказал. Ты тоже не знал, что будет завтра. Гладил ее по голове, как маленькую, и смотрел в окно.
Ты больше никогда не называл ее полным именем. Даже на людях. Только так, трепетно-нежно: Ида. А сестру, как и с детства – Ада. Они больше не были похожи для тебя. Ничем. Как ни с чем не может быть схожа утренняя звезда. Или узор на ладони. Или сердце в груди.

Потом было еще многое. Невероятный день в совершенно пустом доме: сестра сидела с отходящим от шока Отто, и ты отослал в то крыло замка всех слуг. Огромное небо над головой – ты никогда не видел его таким, глубоким и светлым, пока она, Ида, не показала, лежа в высокой траве, головой у тебя на плече. Долгая, мучительно, до горячих слез нежная любовь – и никак не назовешь это иначе – Любовь! – в этой самой траве, сплетаясь телами и души переплавляя в одну… Незабудки, вплетавшиеся в ее рассыпанные по траве рыжие волосы. Ах да, в тот день ты узнал, что она – рыжая. Не светлая, не темная, действительно, – рыжая.… И плел ей браслет из незабудок, - другой, _по-другому_ венчальный, браслет – неловкими, привыкшими к клинку и твердому перу пальцами. Над вами шумел старый клен, и ты вдруг мгновенно и остро понял, что ничто никогда больше не будет, как раньше. У тебя теперь есть Ида. По-настоящему, есть только теперь. Зато – навсегда.


И было еще целых четыре долгих года, перевернувших былые лета с ног на голову. Раньше дома ты неотвязно думал о службе, а теперь каждый день, принимая рапорты и строча приказы, косился за окно – каждые сумерки приближают ночь, каждая ночь приближает отпуск на день... Домой. К Иде.
А еще ты научился бояться за свою жизнь. Не дожить, не увидеть, не обнять, оставить одну… Такая странная, горячечная жажда жизни больше свойственна юнцам, а тебе ведь уже хорошо за тридцать. Ты шутливо жаловался ей, а она смеялась и присылала тебе в письмах засушенные стебельки чабреца и ромашки – жду, милый, жду…

Было самое начало весны, еще холодное и все еще снежное время, когда в очередной приграничной стычке тебя ранил какой-то особо удачливый дриксенский кавалерист. Косой удар палашом пришелся по правому боку. Перелом нескольких ребер, рубленая рана, пробитое осколком ребра легкое. Горячка. Ты метался в жарком бреду, сглатывая точащуюся горлом кровь и твердил, хватая за руки людей вокруг – и никого не узнавая в лицо: домой, домой, домой… Много позже ты узнал: полковой врач тряхнул досадливо седой головой и сказал – везите, воля умирающего офицера свята. И тебя отвезли. Бережно, как ребенка, мягким и нетряским санным путем до самого Вальдзее…
Вынырнув в очередной раз из вязкого бреда и увидев над собой глаза сестры, ты понял: дома – и уснул. Впервые просто уснул. Спокойным, исцеляющим сном.

Когда ты очнулся, слабый и хворый, но с твердым знанием, что встретишь завтрашний рассвет, и послезавтрашний – и еще много, много – родные смотрели на тебя ласково и осторожно, как на смертельно и безнадежно больного. Ты улыбался им и говорил: я буду жить! Они верили, кивали. И отводили глаза.
Ты не удивлялся, что она не приходит, одна из всех. Еще в начале осени писала, что чувствует себя дурно, и ты с радостным замиранием души читал между строк то, во что страстно хотелось верить – это малыш растет внутри нее и тянет силы, ваш общий малыш. Или малышка… Ты так успел поверить в это – с чего?.. Но все же. И теперь затуманенное болью и горячкой сознание даже не возмутилось, не стало искать среди родных лиц ее, самое нужное и целебное сейчас, само подсказало ответ: куда ей в тягости к окровавленному, бредящему раненому?..
Тогда ты любовался гобеленом на стене собственной комнаты так, будто был в него влюблен – а ты и был влюблен: в гобелен, огонь в камине и старую трещину на мраморе каминной полки, в каждую малость и глупость жизни - и спросил, наконец, у бледной, усталой сестры: а где Ида?
За высоким окном замирал тихий снежный день, и яблони стояли белые, будто в цвету.

Каким пустым и холодным становится очаг, лишенный пламени. Как быстро может остыть дом, в котором умерла любовь.
Когда ты поправился, уже катились на убыль Весенние Молнии. Сад трепетно зеленел, но поздний заморозок оббил цвет со старых яблонь. Ты проснулся очень рано, еще до света, не будя слуг, собрался в дорогу, оседлал коня и уехал обратно, на войну. Навсегда.
Ада писала тебе вдогонку долгие тревожные письма, переспрашивая, отчего ты уехал до срока и даже не зашел попрощаться, здоров ли ты и как переживаешь потерю, писала, что сожалеет об Иде, которую тоже любила, и что волнуется о тебе… Ты получал их, молча читал вечером в палатке – и сжигал прямо в пальцах от свечи. Пока, наконец, ближе к осени не пришло совсем другое письмо: я здорова, муж здоров и шлет тебе поклон, Отто много читает о нашем славном предке Михаэле и мечтает скорее поехать в Лаик, ждем тебя на Зимний Излом к нам, в Гельбраузе… И прочая спокойная, будящая улыбку чушь. Ты взял перо и ответил – длинно, обстоятельно и со всей возможной нежностью и теплотой. С безмолвной благодарностью за то, что поняла…
И все стало как прежде. Просто жизнь раскололась на два остроугольных кусочка: четыре лета с Идой – и долгие зимы без нее…

Что осталось?
Ада и Отто. Армия, солдаты и офицеры. Бои, бессонные ночи над картой и редкие теплые вечера за бутылкой вина с Рудольфом. Осталось небо над вершинами Горной Марки и худенькие северные вишенки в цвету по весне. Остался дерзкий, одинокий мальчик с синими глазами и такой слепяще-высокой судьбой, что ему даже в след смотреть больно. За него больно. Остался пустой замок, с навсегда слепыми окнами и ее шагами в коридорах. Остался маленький склеп в глубине сада, где ты бываешь непременно, каждый год. Но не в день ее смерти. В день ее смерти чаще всего ты болен, и нещадно ноет старая рана, полученная той зимой в приграничной стычке… Ты приезжаешь к ней на излете лета, в тот день, когда чуть не погиб малыш Отто, и она плакала всю ночь у тебя на плече… Приносишь с собой букет незабудок и веточку клена, зажигаешь четыре свечи и смотришь, как они сгорают.
То ли безмолвная молитва Четверым, то ли ваши четыре года сгорают на белом мраморе.
А еще осталась странная привычка щуриться, глядя на снег. И запах на пальцах - чабрец и ромашка - от старых писем, перетянутых синей ленточкой – всегда во внутреннем левом кармане. И сны. Где она все еще смеется, разметав рыжие кудри среди озерца незабудок…



* * * * *

- Оруженосца возьмешь в этом году?
- Возьму.
- Возьми… Знаешь, Вольф… Ты прости меня, что я опять.. с сыном, просто.. Знаю, но.. Ай, ладно! Они ведь все – понемногу твои сыновья. Велика ли разница – всего себя вложить в наследника, сына, или раздать вот так, по крупицам, многим? Каждый из них теперь…
- Немножечко фок Варзов?..
- Навроде того, зря смеешься. Им с тобою… тепло.


Это тоже осталось от нее. Теплота…

the end

νΰηΰδ

Π‘Π°ΠΉΡ‚ создан Π² систСмС uCoz
Π‘Π°ΠΉΡ‚ создан Π² систСмС uCoz